Роман без названия - Крашевский Юзеф Игнаций. Страница 6

Учитель шел вперед и все говорил, говорил, видимо, позабыв об ученике; слова лились свободно, от души, будто он рассуждал сам с собою, но вот он со вздохом глянул на Шарского, и речь его зазвучала по-другому.

— Да, мальчик мой, — сказал он, — надо трудиться прилежно, трудиться много, чтобы что-то в жизни сделать. Человек мысли и пера, к чему, кажется, ты чувствуешь призвание, должен прежде всего быть выше толпы, чьим вожатаем, выразителем чаяний, утешителем, проповедником он хочет стать. Так что задача тут двойная: как жрец, ты должен стоять на высоте, и облачение твое, частная твоя жизнь должны быть не запятнаны, ибо тот, кто выступает во имя самых высоких чувств, сам первый обязан их испытывать, иметь чистую душу и чистые руки, — а как человек духа и мысли, ты должен стоять ступенькой выше, идти хоть на шаг впереди толпы, которая за тобою следует, должен угадывать будущее, к которому она стремится, чувство, от которого завтра забьется ее сердце, направление, указанное на завтра господом богом… Много тут помогает гений, талант, инстинкт, дух Творца, еще в колыбели овеявший голову младенца, однако вырастить зерно, дарованное тебе, должен и обязан ты сам, своими силами. Учителя, книги, жизнь — все это вехи, торчащие кое-где в степи, путь по которой тебе надо искать самому — глазами, сердцем, разумом… О, трудиться надо, много трудиться — бог дал тебе мысли и чувства, но они у тебя не заговорят, пока их не распеленаешь, не расправишь им крылья, не раскроешь им уста непрестанной работой… Нетерпеливо, бурно мятутся в молодой груди зародыши мыслей и семена чувств, ударяясь о стенки своей темницы, как запертый в клетке зверь, но многие, очень многие задушили в себе то, что принесли из другого мира, ибо не питали свою мысль, иссушали ее голодом и жаждой, а чувства свои делали пошлым орудием успеха в тупой, будничной жизни!

Шарский все слушал, впервые слух его и душа внимали словам возвышенным и значительным, которые были продиктованы горьким жизненным опытом, и будто животворный ручей освежал его, — пред глазами открывались неведомые, таинственные пути, сияли на горизонте невиданные дали. Труд не страшил его, в силах своих он не сомневался, но вместе со стремлением к высокому овладевал им смутный страх, и дрожь пробегала по телу.

— Подумай, что тебе предстоит, — говорил, продолжая шагать, учитель. — Тебе придется изучить мир, полюбить его, познать себя, познать людей, да еще усвоить мудрость прошлого, все, когда-либо созданное людьми, дабы не повторять вяло то, что уже было высказано со страстью, — и, наконец, ты должен в совершенстве овладеть своим орудием — языком и литературой, — той нивой, которую будет орошать пот твоего лица.

— Я буду учиться, — горячо отвечал Шарский, воодушевленный идущими от сердца словами старого учителя.

Тот ласково взял его руку.

— О да! — сказал учитель. — Учиться, учиться! Всю жизнь надобно учиться, хотя бы для того, чтобы в конце концов уразуметь, что наука это неиссякаемый источник наслаждения, духовной пищи и разочарований. Со временем, дорогой мой, какие-нибудь скороспелые умники скажут тебе, что учиться и корпеть над книгами — это-де значит губить вдохновение, уничтожать оригинальность, подавлять свою индивидуальность, — но это ложь, ложь! Всегда можно оставаться самим собой, быть господином своего труда и мысли, но трудиться и мыслить необходимо! Только труд может придать вдохновению крылья.

Они долго шли в сумерках по безлюдным уже аллеям парка, а учитель все говорил, то и дело вздыхая с облегчением, точно радуясь тому, что нашел перед кем открыть душу. Начал он, обращаясь к ученику, а потом уже говорил для себя — так много у него накопилось и требовало выхода, — затем, вспомнив о юноше, вновь обращался к нему и тут же, снова увлекшись, о нем забывал. Но ни одно слово учителя не пропало втуне, даже те истины, которых Шарский еще не мог понять, запали в его память как афоризмы и нерешенные задачи, которые надо решить в будущем. Слушал он их с жадностью, и чем возвышенней и важней они были, тем больше влекли.

Вечерело, сумерки становились все гуще, от пруда повеяло прохладой. Наконец учитель, у которого непослушное пальто вечно сползало с плеч, заметил, что уже поздно, и, не прерывая беседы, быстро повернул назад.

— А природу ты любишь? — спросил он со вздохом, глядя на отблески вечерней зари в небе и на серую, засыпающую землю. — Волнуют твое сердце повседневные ее красоты, которые оставляют равнодушными людей заурядных?

— Ах, пан учитель, — горячо сказал Шарский, — мне иногда даже стыдно бывает, надо мною даже смеются!

— Пускай смеются, это превосходно! — так же пылко перебил старик, трепля его по плечу. — Пускай смеются, пускай потешаются, они, сами того не ведая, учат тебя терпению, которого каждому человеку на свете требуется немало, а в нашем-то труде ох сколько терпения надо! Если над кем-то смеются не потому, что он глуп, а что отличается от толпы или видит нечто такое, чего другим не видно, — у того есть будущее!

Когда он это говорил, они, все ускоряя шаг, уже выходили из парка и приближались к большому школьному зданию, во флигеле которого находилась скромная квартирка учителя. При виде школьных стен, напоминавших опрятную белую тюрьму, из груди старого учителя опять вырвался вздох: что-то пришло ему в голову, он обернулся к Шарскому и, слегка колеблясь, запинаясь, промолвил:

— А знаешь что, зайдем ко мне, я дам тебе книги… Как прочитаешь, принесешь и возьмешь другие. Школьную науку ты ради чтения не запускай, но читать тебе необходимо, если ты и впрямь хочешь пойти по этому пути.

— О, я так этого хочу, пан учитель! — робко отозвался ученик. — А еще, можно ли мне спросить, как мое сочинение? Очень было плохое?

Последние слова он произнес, опустив глаза и едва слышно. Учитель добродушно улыбнулся.

— Genus irritabile vatum! [10] — пробормотал он. — Уж наверно, не такое плохое, раз оно меня удивило, раз я решил тобою заняться, — но только ты не подумай, будто неопытным своим глазом подметил в весне то, чего до тебя не видели другие. Да, тебе удалось уловить несколько Удачных созвучий, несколько выражений, свидетельствующих, что у тебя есть чувство прекрасного, но мысль твоя не залетела высоко, у нее еще нет крыльев.

— Возможно, крыльев Икара, — шепотом вставил Шарский.

— Даже и на таких стоит немного взлететь, дитя мое, лучше это, чем ползать по земле. Да и могут ли быть у людей другие крылья? Счастливец, кто хоть на миг приблизился к солнцу… а потом упал в море… в море забвения. Забвения! — с тревогой повторил учитель. — Да, о нем-то я кстати заговорил, забвение и меня одолело, увлекся, а уже темно! Пошли живей, пошли, пан Станислав!

Они уже были возле школы, учитель устремился вперед, раз-другой по близорукости споткнулся, пальто непрестанно съезжало с его плеч, наконец, поднявшись по нескольким ступенькам, они вошли в убогое жилище, которое учитель занимал с женой и детьми, — сперва в сени, потом в комнаты. Теснота, духота — и неудивительно, что, войдя в комнатушки, где плакали дети, хлопотала его супруга, а двое учителей помоложе, сидя на кушетке, беседовали, явно стараясь понравиться хорошенькой хозяйке дома, готовившей чай, старый учитель нахмурился. Вошел он тихо, несмело, словно ожидая неминуемой бури, и, кротко ответив на ворчливые упреки жены извиняющимся, смиренным тоном, открыл дверь налево, в свой маленький кабинет. Войдя туда вместе с оробевшим вконец учеником, он нашарил свечу и спички, осторожно зажег фитиль, и, когда огонек сальной свечи осветил комнату, Шарский увидел, что вся она заставлена полками, завалена бумагами, и так много там всяческого бумажного хлама, что двоим едва повернуться. Учитель, обводя полки глазами и мысленно переходя от одной к другой, принялся искать и доставать книги, что-то бормоча себе под нос, наконец набрал порядочную стопку и вручил ее Шарскому.

— Вот тебе, возьми, выбор хороший, только читай внимательно и учись смаковать, а не глотать, как обжора. Размышляй, развивайся, и да благословит тебя бог, мой мальчик.

вернуться

10

Раздражительное племя поэтов! (лат.)