Шутиха (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 38

Ибо видит: сидит перед ним у самовара известная промышленница и многих дел заводчица, такая, что не городового — полицмейстера губернатору продаст и обратно купит. Бокал стекла богемского в тонких пальцах держит. Смотрит через гостя в даль далекую:

— Ну, здравствуй, Валерьян Фомич. Как разговаривать станем: по-казенному или по-людски?

Понимает Семиняньен: не видать ему отступного. Близок локоть, да слабо клювом щелкнуть. Промышленница — баба битая, в семи щелоках варенная, сын ее, сказывают, на аблоката учится — такую трогать, что в печку гузном совать.

— По-людски, конешно. Нешто мы не люди?

— Тогда садись к столу. Рябиновой отведаешь?

— С нашим удовольствием. Благодарствую то ись.

Глядь, малый стаканец-гранчак образовался, и Настасья Игоревна всклень его, красивого, — рябиновой. Семужка на блюдце: ломтиками. Слезой течет. Может, оно к лучшему? Мзды и по барыгам, по джигитам базарным наберется, а тут в кои-то веки женское обчество: деликатное, сердечное. Эх, жисть наша суетная...

Втянул воздух ноздрями, принюхался.

— Рябиновую сами делали?

— Настасьюшка, все она. Мастерица! Махнул первую, на языке покатал. Проглотил.

— Славно! Умаслили душеньку!..

Настасья умна: вторую наливает, рядком с матерью присела, папироску длинную из портсигара с вензелями достает. Портсигар гостю придвинула — тяжкий, серебряный. Курите, мол, не стесняйтесь. Так бы весь вечер и сидел. Однако, для порядку, надо бровь насупить. Довести, так сказать, до сведения.

— Мы ведь по какому дельцу зашли, дамы и барышня? В служебном, то ись, качестве? Скользкое дельце, если положа руку. Век бы не марался, а раз сигнал есть, обязаны соответствовать. Это мы насчет жалоб. Жаловаются жильцы, то ись. На скоморошину вашу, вольнонаемную. Требуют меры принять.

— Требуют — значит, принимай, — усмехается промышленница. Глазом левым на стакашек намекает.

Грех взять — так и грех отказываться. Кобениться не стал. Принял грех надушу. И еще принял. И семужкой закусил. Папироску взял. Пустил дым в потолок залихватскими кольцами. Прямо в нос расписным амурчикам.

— Меры мы, считай, уже. В гости зашел, сурово указал. Теперь пойду, ябедам тылы шомполом прочищу. Дурак им, сутягам, поперек горла! Да по нам — сами оне шуты гороховые, то ись! Ваш-то хоть за плату кривляется, за большие деньги, а эти — от нрава склочного. Тошно от рож ихних, дамы и барышня! Знали б, сколь мы с ними намаявшись! То инвалида этого пламенного, костыль ему в палку, ручной кроль Мендельсонов искусал, то Алтын Худаймутдинов, учитель русского языка и литературы, обругал его матом... И все, сукин внук, в письменном виде несет. Эти еще: Прасковья с Лярвой!.. с Л. Ярой то ись. А мы им навроде бесплатного клоуна: прими, распишись, разберись...

— А если бы заплатили?

Семиняньен вздохнул так шумно и тяжело, словно пытался одним выдохом надуть монгольфьер. Сунул окурок в рот бронзовой царевны-пепельницы.

— Не бередите душу, барышня. И это... Поосторожней то ись. Береженого геморрой обходит. Намедни в соседском околотке ЧП стряслось. Живет там епутат Боярского Собрания, большая шишка, так слух прошел, будто он себе тоже дурака-наемника завел. Собралась оппозиция, привлекла местных, шантрапу голоштанную, дурака епутатского подкараулили и ну мутузить! Навроде протеста. А он и впрямь наемник оказался. Только не дурак. Телохранитель то ись. Епутат его из столичного питомника выписал. Хотел, чтоб снайпер и епонскому «ай-кидалову» обученный. С тех пор тихо, как на погосте: ни шантрапы в соседском околотке, ни оппозиции в Боярском Собрании! Мир и счастье во человецех! Ну а кабы им тихий блазень под руку попался? Вот и говорю: паситесь, народ нынче злой. Видали, чего про вас с шутом вашим в лифте написано?

Он разом посуровел, строго обвел глазами комнату, и под взглядом городового связь времен вытянулась во фрунт, поспешно заняв место в строю.

— Нет, не видели. — Настасья захлопала ресницами. — У нас второй этаж, мы лифтом не пользуемся. А что там?

— Ну и не ходите, раз не пользуетесь. Чего зря расстраиваться? Постарался гад какой-то — без ацетону и не отмоешь. Ладно, спасибо за угощение. Пора нам... претензий нет, по закону все чисто...

Постоял немного, думая о своем. Добавил глухо, со скрипом душевным:

— Старуха какая-то за мной увязалась, когда я к вам шел. Первый раз ее тут вижу, Худющая, кожа да кости. Одета прилично, а вроде как из сундука вынута. Нафталином от нее шибает, пылью. Я ей: «Вам чего, гражданка?» А она шасть вниз по лестнице... Во рту до сих пор кисло. И хлебца хочется, едва вспомню. Ну ладно, не буду больше злоупотреблять гостеприимством. Бывайте здоровы.

Участковый откланялся, но настроение уже было испорчено. Мартини горчил, светильник мигал, Анастасия нещадно дымила пятой по счету сигаретой. Дым вдруг показался на редкость противным.

Царевна-пепельница подавилась очередным подарком.

— Пойду гляну, — криво усмехнулась Настя. — Что там, в лифте...

И вышла на лестничную клетку, прихватив тряпку и бутыль растворителя.

Когда через полчаса она вернулась, глаза дочери были явственно красными. От едких паров, наверное. О содержании «граффити» осталось только догадываться — дочь почти сразу завалилась спать.

ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Тертуллиан (конец II — начало III в н. э.) в финале своего трактата «О покрывале девственниц», не колеблясь, говорит о той радости, которую будут испытывать праведники и ангелы при виде мучений, постигших на Страшном суде всех актеров, скоморохов, шутов и гаеров, языческих жрецов и иудейских книжников, а также философов, писателей и поэтов древности. Согласившись, что данный пассаж — одно из самых сильных мест трактата, волей-неволей удивляешься такому яркому, страстному и великому наслаждению зрелищем чужих страданий, пусть даже страдают самые отъявленные грешники. Волей-неволей вспоминается, что первые сорок лет жизни Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан, сын римского сотника в Карфагене, прожил как рьяный язычник, славясь распущенностью не меньше, чем образованностью. Впрочем, с Церковью он тоже порвал довольно быстро, обвинив в уходе с апостольского пути.

Иногда, о друг наш читатель, думается, что фанатики способны либо разжигать костры, либо гореть на них. Любой иной род деятельности им недоступен.

Искренне твои, Третьи Лица

Глава двенадцатая

«МЫ, СПИНА К СПИНЕ У МАЧТЫ...»

Сон был весел, как штыковая под Царицыном, увлекателен, как нога, застрявшая в стремени, и потрясающ, как знаменосец на митинге анархо-синдикалистов. Во сне Галина Борисовна видела себя блиц-майоршей потешных войск Его Величества Карнавала, защищающей бревенчатый форт «Шутиха» на берегах Онтарио. Тощие старухи племени гудронов, репортерская братия с гусиными перьями в волосах, вождь Берлович, на бегу чертя томагавком анонимки, бритоголовые делавары, лесные панки Казачка с крашенными анилином ирокезами, две знаменитые следопытки Прасковья Женевская Конвенция и Страсть Ярая, Полиглот Педро, алкая утраченный семейный уют, — все они кишели вокруг форта, в жажде украсить скальпами чужаков свои вигвамы.

— Скуси патрон! — командовала наша героиня с отчетливым британским акцентом.

И за ее спиной, подчиняясь приказу, были честно скушаны все патроны: Пьеро, Тельник, карлик Цицерон, беспутный сын главпожарника, участковый Семиняньен (он-то откуда?! а, ладно...), всякие дурацкие Третьи Лица, одолев природную трусость, Настя с растворителем наперевес, бешеный Гарик, похожий на Степана Разина в исполнении Шукшина, Юрочка в мундире, еще почему-то Зяма Кантор, — герои держали оборону.

— Ни шагу назад! Пли!

Ленты серпантина, залпы конфетти сшибали нападающих, но те лезли и лезли, извергая град жалоб в инстанции, шкурки от бананов и картечь мелких пакостей. Подкрепление запаздывало, угловой блокгауз был захвачен Синими Чулками, немедленно открывшими там филиал Центра помощи жертвам семейного счастья; сэр Мортимер палил из мортиры, прячась за оградой, погремушки укладывали индеек штабелями, и временами казалось, что штурм будет отбит. Напрасно! Вот уже пеленают Тельника грязно-коричневыми лентами, приговаривая над дергающейся мумией: «Это вам не цирк! Не цирк это вам, уважаемый!» — вот Пьеро, кинувшись отбивать друга, ввязался в неравный бой с легионом общественных мненцев, вот Зяма, загнан в угол, распластался в боевом кураже, выкрикивая: