Легенды грустный плен. Сборник - Бушков Александр Александрович. Страница 109

К этой поре Заряна и оголодала, и перетрусила, да только вдруг услыхала она хруст валежника под чьей-то тяжелой ногой. Затем различила впереди спину человека. А скоро уловила и знакомый напев. Шагающий тайгою негромко выводил родным для нее голосом:

Велико Байкал-море восточное,
широка Кызыл-степь полуденная,
перевалист Урал-хребет каменный,
а Сибирь-тайге и предела нет.

Не станем говорить о том, когда вернулся Парфен из соседней деревни, куда бегал он по срочному делу, пожалевши утром разбудить молодую жену да сказаться ей об этом. Не станем и о том говорить, когда хватился Парфен Заряны.

Станем рассказывать, как Заряна, узнавши голос, вздохнула радостно и сказала себе — слава Богу!

Окликать Парфена она не стала, решила все страхи перетерпеть, а истину добыть. Хорошую истину. Чтобы воротиться в деревню и при всем народе сказать осточертевшему Костроме: нету на Шептуновской елани чертей. И пущай он отвяжется.

С тем решением и замелькала Заряна по тайге следом за голосом…

Вот она, окруженная осинником, таежная прогалина, которая должно быть и зовется Шептуновской еланыо. Тайгу уже обуяли сумерки, а прогалина видна оттого, что середка ее светится. И такое свет тот представление дает, ровно бы под травянистой поляною прячется земляника. Из земляники лаз отворен, чтобы кому-то виднее было отыскать подземный приют. Похоже, что там кто-то кого-то поджидает. Не Парфена ли?

Да. Но где же он?

Хватилась Заряна, а никого кругом нету.

Притихла она под кустом. Но сколь не ждала, никто на прогалину не вышел, и никто из-под земли не показался.

Затрепетала: ежели Парфеново дело чисто, какая причина столь ему сторожиться?

Ну, как ни трепетала, а намотанный ею за день этакий клубок таежного пути, взялся потихоньку слабеть да опутывать ее усталостью. Телесная тяжесть добралась до памяти, сгустилась в ней патокою дремы, затянула глаза липучими веками. Сон изготовился развернуть перед нею ковер небытия…

И развернул бы. Только вдруг позадь дремотной Заряны затрещал сушняк, завизжала ночь кабаньим выводком, следом реванул медведь да так, словно его шпаранул острой пикою дурной лесовик.

Заряна медлила ровно столько, сколь хватило страху времени пронизать ее от маковки до пят. Пятки ударили в землю и… только линялая косынка осталась на прежнем месте. Знать, цепкий кусток хотел придержать ее прыть, чтоб не расшибиться молодой в прыжке.

Спасибо — не расшиблась. Через миг ее пуганые глаза были уже озарены тем светом, что исходил из-под земли. Они опасливо ждали, кабы не высыпал звериный хоровод на прогалину.

Бог миловал — пронесло стороной. Скоро переполох рассыпался по тайге, а темнота поглотила всякие отзвуки ночного сочинения.

Когда Заряна отдышалась, увидела перед собой нору, что вела в подземелье. Нора эта вроде как служила узким горлышком крутобокому кувшину, наполненному чистым светом. Нутро кувшина было устлано чем-то белым, не то прикатанным облаком, не то мягкой кошмой, ворсинки которой отсвечивали лунным огнем.

Если б Заряна могла заглянуть поглубже, она бы, кажется, увидела в подземелье хозяйку ночного неба, тем более, что над тайгою взошли одни лишь какие-то мокрые звезды. Луна ж, верно, от сырости забралась в свое земное логово и отдыхает, покуда не наступила ее пора красоваться над околдованным тишиною миром.

То, что не было в подземелье ступенек, Заряну не удивило: для чего луне лесенка, когда у нее и ног-то нету. Поразило ее другое; как такая толстая барыня протискивается во сталь узкий лазок?

Но скоро она смекнула, что из белого уюта, знать, имеется другой выход. Может, где ворота распахиваются и Луна выплывает в небо на том самом клеще, о котором говорил Парфен. Вот и получается тогда, что чертей тут нету, а, скорей всего, заодно с Луной, прилетают на елань те самые лунатики, в которых, по словам Хранцузски, вселяются человечьи души, ждущие своей очереди определиться в новом теле. Говорят еще, что ночами они свешивают с Луны ножки и зорко всматриваются в ночную жизнь Земли — выслеживают разных злодеев, а поутру Господь обо всем от них узнает. Когда ж Луна отдыхает, они и в самом деле могут прилетать с нею на елань…

На всякий случай — вдруг кто ненужный узрит ее возле света — Заряна оттеснилась в темноту, где слилась с ночью, будто увязла в саже. Там она пошеборшила больно сочной для осенней поры травою и затихла…

Голова ее заново притуманилась дремотой, в сонном представлении поплыли смутные чудеса: вот бы из лесу опять послышалось родное пение. Только на опушке показался никакой не Парфен. А выкатал из чащи на елань этакий косматенький многолапый муравей величиною с кота.

Мордахой тот муравей и в самом деле пошибал на Котофея Иваныча. Разве что усы были куда как длиннее кошачьих и расходились на стороны этакими лучами. Да и сам он весь теплился огромным светляком.

Котофей катил на задних лапках, передними выкручивая так, словно пытался сотворить некий символ, но его никак не устраивал узор. Потому он опять и опять распускал лапки, чтобы тут же сплести новое изображение. При этом он смешно сердился, фыркал в усы и… похихикивал. Заряне показалось, что неудачу свою творит он умышленно: желает распотешить ее. Она и в самом деле почуяла безбоязненность, даже выпустила в траву смешинку. Тут же, правда, опомнилась, но Котофею, знать, хватило и такой ее смелости, чтобы без дальнейших выкрутасов взять и запеть родным для Заряны голосом:

Велико Байкал-море восточное,
широка Кызыл-степь полуденная…

Пел Котофей Иваныч, а глаза его сияли зеленоватым озорством. И столь они были ясными — звезды небесные и только!

«Скажите на милость, — каково умел да глазаст! — думала Заряна. — Хитер! При его уме почему бы и не распознать мудреную науку врачевания? Почему б и не поставить на ноги расшибленного Парфена?»

Покудесил Котофей Иваныч, попел — промялся. Устроился недалече и давай траву уминать. Быстрыми лапками стебли срывает и в рот. Оголодавшую Заряну завидки взяли: хорошо лунатикам живется — еда всегда под рукой. Людям бы так.

Глядит она, слюнки глотает. А Котофей наворачивает — за ушами трещит; лапы так и мелькают. Сам же озорно в сторону Заряны поглядывает, как бы приглашает харча своего отведать.

Сорвала Заряна стебелек, зажевала, подивилась: вкусно-то как! Подивилась, села в открытую и тоже давай уписывать.

Закладывает за обе щеки, а трава сочная, сладкая: и не лапша на молоке, и не спелая с куста смородина, и не ядрышко ореха таежного — все, вроде, вместе.

Отродясь не пробовала такой еды.

Сидит Заряна, уплетает за милую душу, сама думает: «Лунатики не сегодня обжили елань и не завтра намерены покинуть ее. Вон какое поле возделано, корму сколь насеяно! Не о нем ли Парфен упоминал, когда держал ответ перед селянами?»

А в деревне переполох: Заряна пропала. Древние бабки цепляются друг за дружку (потому как доброму народу не до них), верещат треснутыми голосами:

— Второ пришествие ли чо ль наступат?

— Кто? Понкрат? Етот могет. У яво кровя — кипяток! Ребятня большим под руку суется, затрещины хватает. А что про Улыбу сказать, так проще народ послушать.

— До пены избегался бедный.

— Все облески обшарил, буераки излазил.

— В тайгу молодайка запала!

— Бог милостив, найдется. Зверь ныне сытехонек — не тронет.

Никому не хотелось до сознания допустить, что пропажа Заряны хотя бы тонкой паутинкой связана с Шептуновской еланью.

Пытался и Парфен отогнать от себя большой страх. Но близилась ночь, а с нею и вывод — надо идти в дальние поиски.

Покуда накапливалась в Улыбе такая необходимость, люди на месте не стояли. Они сходились, расходились, делали повседневные дела. Несколько мужичков нашли причину заглянуть до Костромы, который держал питейный погребок под вторым ярусом высоких своих хором. Так вот перед теми мужичками Спиридон и высказался: