Легенды грустный плен. Сборник - Бушков Александр Александрович. Страница 26

— Чего не поделили? Сердятся, будто в трамвае зажатые. Добро бы по делу спорили, а то какой-то князь им дался. И не по пьяному делу — профессор больше рюмки не принимает, а молодой и вовсе в рот не берет — комсомольцу не разрешено. Женщины нет в доме — вот в чем беда, тут завоешь, а не закричишь.

— …Вы и это будете отрицать?! — в ярости кричал профессор. — Что разлив мог быть в мае?

— Допустим, — тоже входя в азарт, быстро отвечал студент, — допустим такую вещь. Но тогда возникает вопрос: как Игорь с войском прошел сотни километров в условиях половодья и распутицы? Ему пришлось бы обязательно преодолевать такие реки, как Десна, Сейм, Псел, Ворскла, тот же Северный Донец, еще многочисленные притоки, разлившиеся как море, Перепрыгнуть эти преграды? Вплавь, километры в ледяной воде? А раскисшие дороги?

— О-о, — застонал, обхватывая голову ладонями, профессор, — прости их, господи, ибо не ведают, что творят! Какая наивность!..

Конное дело — особое дело. Каждый предвоенный мальчишка грезил чапаевской развевающейся на скаку буркой, но мало кто знал, чем дается это звонкое, как труба: «впереди на лихом коне».

Война перекинула Андриана из профессорской благоустроенной квартиры в другой мир. Теперь Андриан спал на втором ярусе нар, а день проводил в учебном поле, на плацу и в потной атмосфере конюшни, — если не был назначен в суточный наряд, караул или не разгружал уголь. В школе и в институте Пересветова уважали за блестящие способности, за начитанность и за успехи в учебе. Здесь, в полку, на первом месте была готовность беспрекословно выполнять любые приказы, ценилась расторопность и требовалась выносливость. Как ни кисло было Андриану, больше всего на свете он хотел стать настоящим конником — лихим рубакой, как Рыженков. В мечтах видел, как на рубке, на полном карьере поражает клинком все мишени.

Владение конем и холодным оружием особо ценилось в полку. Нет, не ценилось — не то слово: с пристрастием взращивалось и с огромнейшей и искренней любовью приветствовалось всеми кадровыми кавалеристами.

Командир эскадрона твердил:

— Кавалерия — не ездящая верхом пехота. Это подвижный род войск. Развивая успех, достигнутый танкистами, мы будем атаковать в конном строю.

Андриан полюбил горячее конное дело. Он часто думал: вот появилась авиация и танки, а ему неожиданно выпала доля готовиться воевать за Отечество точно так же, как восемь веков назад. Тогда готовились русские витязи «потручати» мечами по поганым половецким головам. Он выедет в поле, как и те витязи, с узкой полосой отточенной стали в руке… Правда, они были в доспехах, а его сердце прикрывает только комсомольский билет. Правда, враг имел луки и стрелы, а теперь — пули и снаряды, Андриан начинал понимать, что страна напрягается, пуская в борьбу все — все средства, какие есть. А борьба эта получилась совсем не такой, какой ее представляли студенты-историки в веселой зеленой дубраве на Донце в первый военный день. Студенты спешили попасть в действующую армию, чтобы успеть к разгрому гитлеровских полчищ, но дело оборачивалось по-иному.

Мучил, не давал покоя вопрос: как же так? Почему мы отступаем, почему сдаем города, лежащие уже в самой сердцевине страны, куда со времен Наполеона не ступала вражеская нога? Но обсуждать этот вопрос не принято было в полку. Само слово «отступление» не произносилось. Действовали строжайшие приказы, по которым всякое, пусть малейшее проявление неверия, малодушия и паники каралось по закону военного времени. Открыть душу своим ближайшим по строю товарищам — Халдееву и Отнякину — Андриан как-то не решался: Халдеев был постоянно мрачен, даже сердит, замкнут, каждое слово из него приходилось клещами тянуть. Отнякин, напротив, вязался по каждому пустяку, состязался с ним во всем. Уступая Андрианову в знаниях, Отнякин головою выше был в другом. Скажем, на стрелковых ежедневных «тренажах»: мозолистой пятерней, как тисками, зажимал он обойму, с треском вгонял учебные сверленые патроны в магазин, споро лязгал затвором. Пересветов же до крови обдирал руки угловатым металлом, ломал ногти, и с затаенным укором следил за его тонкими неумелыми пальцами Рыженков… Сдерживался: снова и снова звучала его непреклонная команда: «Стоя, пятью патронами, заряжай!» — и Пересветов заряжал и разряжал, пока рука сама не стала находить ремешок подсумка, обойму, затвор, пока глаз не научился безотрывно следить за мишенью. И все же до врожденной моторности Отнякина он дотянуться не мог. Иное дело конная подготовка. Как ни странно, Пересветов быстрее выработал настоящую кавалерийскую посадку, а это было уже большим делом. Недаром комэск твердил: «Узнают птицу по полету, лисицу по хвосту, а конника по посадке». Отнякин же сидел на лошади сгорбившись, как кот на заборе.

Тыл ковал кавалерийскую подмогу осень и зиму. Упорные занятия изматывали, один уход за конем отнимал ежедневно три с половиной часа. Чтобы всюду успеть, коннику нужно было летать пулей, вертеться юлой. Шагом эскадрон ходил только в столовую.

Профессорский сын скоро, очень скоро выяснил, что серая алюминиевая ложка не хуже серебряной, а вилка и нож вовсе не нужны войну. Конюшню он уже принимал, как дом родной, — тут колготились все почти время: чистили, мыли, входили в тонкости службы.

Рыженков, сдвигая черные брови и щуря серые глаза, вопрошал:

— Что главное в нашем кавалеристическом деле? Отнякин.

— Харч, — неохотно и с вызовом отвечал Отнякин, — а то работаешь, работаешь физически, а кишка кишке показывает кукиш в животе.

— Кому что, а вшивому баня. Халдеев, вы!

Халдеев был ленинградским потомственным слесарем, в кавалерию попал, как он считал, по недоразумению, застряв на юге в командировке, когда пути в родной Ленинград оказались перерезанными. Цедил сквозь зубы:

— Я думаю, кавалерия в наше время моторов и техники вообще какая-то чепуха. Лично мне стыдно признаться родным, что я в армии кобылам хвосты верчу и навоз выгребаю… В письмах я пишу, что служу снайпером, все же оптика, точная механика.

Все знали, что Халдеев писал рапорт о переводе в техническую часть, но рапорт тот где-то затерялся и хода не получил.

— Голодной куме одно на уме, — морщил лоб Рыженков. — Там, наверху, виднее, где вам служить. Как Пересветов мыслит?

Пересветов, продолжая тереть мелким песком железное стремя, высказал уже продуманное за время кавалерийской службы:

— Главное для кавалериста — преодолеть страх перед лошадью. Даже добронравная лошадь может испортиться, если не подавлять ее. Почувствует она неуверенность всадника — и все. Животное сильное, намного сильнее своего хозяина. Зверь! А зверь всегда остается зверем, от него чего хочешь можно ожидать.

— Уже теплее, — весело сказал Рыженков, — вот оно, образование-то… Только длинно и вбок немного. А я скажу проще, но в лоб, без кривотолков: характер. Характер нужен! Все! Продолжим чистку. Драить, драить стремена так, чтобы у мухи глаз лопнул — до блеска!

Прав был насчет характера Рыженков — в этом Пересветов вскоре убедился. Когда эскадрон более или менее подтянулся к уровню боевой единицы, его подняли по тревоге и бросили в учебно-боевой поход.

Полк шел сперва по осенним скошенным полям, потом начались возвышенности и кое-где радостный для глаза северянина лес. За переход покрывали километров по восемьдесят, и они гнули кавалеристов к земле крепко. На берегу Сенгилеевского озера — очень большого, синяя вода которого с низким морским гулом лизала голый желтый берег, Пересветов ощутил вдруг полную свободу и легкость езды и острое удовольствие от этого. «А ведь я стал настоящим конником», — радостно подумал он.

…Солнце пригревало уже ощутимо, и стало сильней клонить в сон. «Сейчас немцы прилетят», — подумал Пересветов, оглядываясь в поисках подручного маскировочного материала и видя на сыроватом с прозеленью дне балки лишь детски-наивный голубой цвет вероники да белые зонтики купыря. Потянуло дымком и борщом.