Дневник одного тела - Пеннак Даниэль. Страница 18

* * *

19 лет, 6 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 апреля 1943 года

Возвращаясь домой со справкой об отчислении в кармане, встретился в поезде с Этьеном. С абсолютно серьезным видом, словно эти сведения были им только что прочитаны в учебнике по медицине, который лежит у него на коленях, Этьен спрашивает остальных трех пассажиров нашего купе – двух мужчин и женщину, – известно ли им, что нервы и артерии, обслуживающие наши детородные органы, называются «срамными». Головы поднимаются от газет, глаза отрываются от пейзажей, пассажиры переглядываются и с неловкой улыбкой признаются, что нет, этого они не знали. Этьен с нотками высокомерия в голосе заявляет, что в наше время – время национальной революции – этот факт представляется поистине возмутительным. Он смотрит на обложку учебника, читает вслух фамилию автора и изрекает, что смотреть на органы размножения как на нечто постыдное, в то время как маршал Петен каждое воскресенье призывает сограждан к увеличению народонаселения Франции, – выглядит намеренно антипатриотичным! А вы, сударь, да-да, вы, вас, кажется, не интересует данный вопрос, обращается он ко мне, как будто мы незнакомы, что вы думаете по этому поводу? Я изображаю на лице удивление, а затем, окинув вопросительным взглядом остальных, робко предлагаю переименовать вышеупомянутые нервы и артерии в Нерв Национального подъема и Артерию Многодетной семьи . Не заподозрив подвоха, все погружаются в раздумья и на полном серьезе соглашаются с моим предложением. Дама даже предлагает свои варианты.

Поганое время.

* * *

19 лет, 6 месяцев, 16 дней

Пасхальный понедельник, 26 апреля 1943 года

Ко мне зашел Фермантен еще с двумя типами, чтобы привлечь меня к работе. О моем исключении он не знает и думает, что я приехал на каникулы. Мама радостно встречает его и направляет ко мне в комнату. Милицейская форма и берет делают его похожим на персонажа комедии дель-арте. Только не смешного. Я как раз занимался, готовился к экзамену и, «встав в позу», что обычно забавляет меня у других, объявил старому школьному товарищу, что никогда не вступлю в ряды милиции и что само это предложение расцениваю как оскорбление. Тот оглянулся на своих приспешников (их я не знаю, но один тоже был в форме) и сказал: Оскорбление? Вовсе нет. А вот это – и правда оскорбление! И плюнул мне в лицо. Фермантен все время плюется – это у него с детства. Я – один из немногих, на кого он еще ни разу не харкнул, так что если его плевок и застал меня врасплох, то, по крайней мере, не удивил. А потому мне удалось сохранить спокойствие. Я и бровью не повел, даже не попытался уклониться. Я только услышал «тьфу», увидел, как летит плевок, почувствовал, как он шлепнулся мне на лоб и стал стекать вниз между носом и скулой – как будто теплой водой брызнуло, честное слово. Утираться я не стал, сосредоточившись на самом ощущении – довольно банальном, – не обращая внимания на позорный смысл происходящего. Если бы я только шевельнулся, они бы меня избили. Слюна стекает по коже не так быстро, как вода. Она пенистая и продвигается не плавно, а толчками. И высыхает, не испаряясь. Один из двоих приспешников, тот, что тоже был в форме (они с Фермантеном были вооружены), сказал, что в любом случае они принимают к себе только мужчин. Я ничего не ответил. Я чувствовал, как в левом уголке рта у меня подрагивают остатки плевка. На какое-то мгновение мне подумалось, что я мог бы слизнуть их кончиком языка и отправить обратно обидчику, но не стал: моя «поза» и так стоила мне достаточно жертв. Мы еще встретимся, сказал Фермантен, не сводя с меня глаз. И, пятясь к двери, театрально вытянул палец в мою сторону и повторил: мы еще встретимся, педик. Я пишу эти строки перед тем, как снова сесть за книжки. Завтра я еду в Мерак.

4 21 год – 36 лет (1945—1960)

Любовная пунктуация Моны: дайте мне эту запятую, и я превращу ее в восклицательный знак.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон,

После этого нападения ты заметишь пропуск длиной в два года. Дело в том, что Фермантен с дружками, представь себе, явился в Мерак, чтобы испортить мне жизнь. К счастью, Тижо (ему тогда было девять лет, но он уже обладал той живостью ума, которая тебе так хорошо известна) заметил их и вовремя меня предупредил, так что я успел удрать. После чего мне, естественно, не оставалось ничего другого, как уйти в подполье. Меня ввел туда Манес. Я и не знал, что они с Робером участвуют в Сопротивлении. Манес, притворяясь, говорил о нем массу гадостей, а он из тех, кому обычно верят на слово. А коль скоро от него и об оккупантах не слышали ничего хорошего, он считался этаким бирюком, с которым лучше не связываться. Вступление Манеса в партию станет для меня впоследствии одним из главных сюрпризов. Впрочем, он оставался коммунистом до конца – несмотря на Берлинскую стену, на Венгрию, на Гулаг, на десталинизацию, – несмотря ни на что. Манес не слишком задумывался.

Я никогда не рассказывал вам об этом периоде своей юности, потому что, по сути дела, стал подпольщиком по воле обстоятельств. Если бы не Фермантен и его компания, я так и лупил бы свой мешок с песком да ковырялся в книжках до самого конца войны. Отлично учиться, получать дипломы, добиваться положения – вот дань, которую я собирался заплатить памяти отца. Но уж никак не воевать! Он бы проклял меня за это! «Больше всего род людской удручает меня не тем, что они вечно убивают друг друга, а тем, что после этого они продолжают жить». Именно тот плевок в физиономию бросил меня в круговерть исторических событий. Мое участие в них – следствие законов баллистики, и ничего больше.

Короче говоря, с весны 43-го года по весну 45-го (когда я вступил в армию Де Латра [8] ) мне пришлось оставить занятия и на какое-то время забросить этот дневник. Наши писания оставляют за нами длинный след, который плохо сочетается с подпольной деятельностью. Сколько товарищей полегло из-за всякой писанины! Никаких дневников, никаких писем, никаких заметок, никаких записных книжек – никаких следов. Особенно когда тебе доверена миссия связного, которую я исполнял последние десять месяцев! В этот период я потерял к своему телу всяческий интерес. Я имею в виду – как к объекту наблюдения. На смену ему пришли другие, более важные вещи. Например, остаться в живых, четко выполнять задания и возложенную на меня миссию, в долгие недели бездействия, несмотря ни на что, сохранять бдительность. Жизнь подпольщика – это жизнь крокодила. Сидишь неподвижно в норе до нужного момента, потом выскакиваешь, наносишь удар, быстро ныряешь обратно и снова ждешь. Между вылазками – не расслабляться, нервы держать в напряжении, упражняться, быть всегда начеку. Внешние опасности помогают обуздать тело с его сюрпризиками.

Не знаю, занимался ли кто-нибудь специально вопросами здоровья во время партизанских войн, но эта тема явно требует глубоких исследований. Среди моих товарищей почти не было больных. Чего только не пришлось вытерпеть нашим телам: голод, жажду, неудобства, бессонницу, усталость до изнеможения, страх, одиночество, застенки, тоску, раны – и ничего, они безропотно все выносили. Мы не болели. Ну, разве случайная дизентерия или простуда, с которыми мы быстро справлялись без отрыва от службы, – ничего серьезного. Мы спали со сведенными от голода животами, шагали на стоптанных в кровь ногах, на нас было страшно смотреть, но мы не болели. Не знаю, подходят ли мои наблюдения всему подполью, я констатирую лишь то, что видел вокруг себя. Конечно, с ребятами, которых угнали на работу в Германию, все было иначе. Те мерли как мухи. Несчастные случаи на работе, депрессия, эпидемии, инфекционные болезни, членовредительство, которое совершали те, кто хотел увильнуть от работы, – все это так и косило людей. Бесплатная рабочая сила расплачивалась своим здоровьем за работу, для которой требовалось лишь ее тело. У нас же главенствовал дух. Неважно, как его называть: дух сопротивления, патриотизм, ненависть к врагу, жажда мести, политические идеалы, братство, освободительная борьба, – что бы это ни было, благодаря этому мы оставались здоровы. Наш дух отдавал наше тело в полное распоряжение большому общему телу борьбы. Конечно, это не исключало соперничества, каждое политическое направление по-своему готовилось к мирной жизни, имело свое представление о том, какой будет освобожденная Франция. И все равно в борьбе против захватчиков Сопротивление, несмотря на его разнородность, всегда представлялось мне единым организмом, большим общим телом. Когда наступил мир, это большое тело распалось, и каждый из нас снова стал отдельной кучкой клеток со своими противоречиями. В последние недели войны я познакомился с Фанш, которую ты так любила. Не будучи врачом, она была прирожденным хирургом, применяя свой талант на заброшенном кирпичном заводике, куда мы сносили наших раненых. Как ты знаешь, именно благодаря ей я сохранил руку. А вот чего ты не знаешь, так это что я научил ее методу «слухового обезболивания» по Виолетт, который она впоследствии с успехом применяла. Она так дико орала, делая нам перевязки, что боль отступала куда-то в самые глубины мозга. И еще ты не знаешь, что, несмотря на квадратную голову, раскосые глаза, бретонский выговор и боевой характер, Фанш не более бретонка, чем мы с тобой. На самом деле ее зовут Кончита, ее родители, испанские беженцы, поселившиеся в Бретани, переименовали ее в Франсуазу – в благодарность нашей стране. А Фанш – это мужское уменьшительное имя, которое ей дали ее бретонские приятели в ознаменование ее чисто мальчишеских доблестей.