Дневник одного тела - Пеннак Даниэль. Страница 37
«Кожа стареет». Как просто сказано, но в самую точку. Вот старая шкура, говорила мама о ком-нибудь, кто ей не нравился (а кто ей вообще нравился?). Старая шкура, старая перечница, старая калоша, старый хрыч, старый хрен, старая вешалка, старая карга: слова, язык, выражения говорят о том, что нам нелегко смириться с наступлением старости. А впрочем, когда она наступит? В какой момент мы становимся стариками?
* * *
Май 1968 года
Похоже, сама улица решила вести дневник тела.
* * *
44 года, 9 месяцев, 24 дня
Суббота, 3 августа 1968 года
Первое летнее впечатление – сегодня утром в Марселе: скорость, с какой я оделся. Раз, два, три – трусы, брюки, рубашка, и еще сандалии: лето. Но ощущение летней радости дали мне не сами вещи, какими бы легкими они ни были, а быстрота, с которой я их на себя накинул.
Зимой одевание отнимает у меня кучу времени – словно я рыцарь, облачающийся в доспехи. Каждая часть моего тела требует совместимости с облекающей ее тканью: ступни крайне привередливы относительно шерсти носков, торс требует тройной защиты в виде трикотажного белья, рубашки и пуловера. Зимнее одевание для меня – это поиск равновесия между моей внутренней температурой и температурой различных мест вовне – вне постели, вне спальни, вне дома… То есть мне надо, чтобы меня окружала совершенно определенная температура: нет ничего хуже, ничего противнее, чем испытывать жару зимой. Поэтому вся эта зимняя амуниция требует особого внимания и значительного времени. «Накинуть на себя одежду» – чисто летнее выражение. Зимой одежду надевают (примитивный глагол) и носят. Потому что она тяжелая. Помимо своих теплоизолирующих свойств, пальто защищает меня от холода, прежде всего, своим весом.
(С точки зрения времени, которое тратят на одевание тореадоры, они – единственные, кто одевается летом, будто зимой. Тореадор никогда не накидывает на себя одежду. Ужасная профессия.)
* * *
44 года, 9 месяцев, 26 дней
Понедельник, 5 августа 1968 года
«В тридцать пять лет я все еще любил», – пишет Монтескье в своих «Мыслях». Я размышлял над этим, пока мы с Моной занимались любовью. Что он хотел этим сказать? Что по-прежнему способен влюбляться, как в ранней юности? Или это признание в наличии нетронутых запасов мужской силы? В таком случае что значит это «все еще»? Возможно ли, чтобы в восемнадцатом веке после тридцати лет мужчина был уже не способен эрегировать? Об этом я и думал в объятиях Моны. Желание стремительно лезло вверх, и вдруг – сбой, альпинист кубарем катится вниз по склону… Как во времена моих первых опытов. Мсье отвлекся, сделала вывод Мона, живо интересующаяся этой мужской загадкой. Я же в очередной раз подступил к границам этого дневника – к грани, отделяющей телесное от психологического. Тогда – ужас от того, что я слишком молод, теперь – что я слишком стар, плюс паническая боязнь импотенции, убившей Павезе [18] и отправившей стендалевского Октава [19] умирать за независимость Греции: дух и тело обвиняют друг друга в бессилии – судебный процесс, проходящий в ужасающей тишине.
* * *
44 года, 9 месяцев, 29 дней
Четверг, 8 августа 1968 года
Свозил детей к морю, на маленький пляжик в Кань. Как давно я не купался! Плавал под водой долго-долго – как в двадцать лет. Под водой я охотно отказался бы от дыхания, от всего, что мы вынуждены делать на поверхности. Что за прелесть эти ласковые прикосновения кожи моря к твоей коже, я мог бы наслаждаться только этим, научиться не дышать, жить как тюлень, скользить в невесомости в этих шелках, время от времени открывая рот, чтобы подкормиться. Но выбор, который мы делаем в жизни, сводит наши самые яркие страсти к идее счастья. Мне достаточно знать, насколько мне хорошо в воде, и я уже могу обойтись без купанья. Об этом я размышлял сегодня утром под толщей Средиземного моря, прежде чем снова почувствовать под ногами твердую почву. Твердую почву… Да уж! Не успел я выйти из воды, как из-за гальки начал валиться на бок, наподобие деревянных игрушек – чаще всего это бывают жирафы, – которые дергаются всем телом и падают, когда дети нажимают на спрятанную в подставке кнопку. И вот я уже стою на четвереньках, а тем временм Брюно и Лизон, как и я, босиком, играют с другими ребятами в волейбол и скачут по гальке как ни в чем не бывало, словно это – песок.
* * *
44 года, 10 месяцев, 2 дня
Понедельник, 12 августа 1968 года
Сегодня утром пошел к морю, не надев жуткие шлепанцы из прозрачного пластика, которые предлагала мне Мона. Ступаю по гальке, держась (стараясь держаться) как можно прямее, может, даже слишком прямо, чуточку выпятив грудь, делая вид, что, прежде чем окунуться, хочу налюбоваться горизонтом. Мои подошвы в полном согласии с лодыжками тестируют каждый камешек, исследуя его твердость, температуру, гладкость поверхности, округлость, затем передают эти данные коленям, которые тут же сообщают все что нужно бедрам, а дальше все так и идет, и я тоже иду, пока мозг не начинает путаться в таком количестве передаваемой информации, и вдруг какой-то камешек, острее прежних, посылает ему команду отправить мои руки на поиски равновесия. И вот так, размахивая руками, точно мельница, я перевоплощаюсь в Виолетт! Я не думаю о Виолетт, не вспоминаю о ней, я сам становлюсь Виолетт, ковыляющей по гальке, как когда мы с ней ходили ловить рыбу. Я – это старое, неуклюжее тело Виолетт, Виолетт шагает во мне – не рядом со мной, а во мне, внутри меня! Она вселилась в меня, а я с превеликим удовольствием на это согласился. Я – Виолетт, шагающая нетвердой походкой к своему складному стульчику, который я всегда отодвигал на два-три шага, чтобы подшутить над ней. Доживешь до моих лет, говорила она, тоже будешь заваливаться на бок на этой гальке, но вот живую рыбу в руке я всегда смогу удержать! Только когда ты доживешь до моих лет, я уже умру. Ах, Виолетт, Виолетт! Ты здесь! Ты со мной!
* * *
44 года, 10 месяцев, 3 дня
Вторник, 13 августа 1968 года
В сущности, мне приятно думать, что те, кто нас любил, запоминают больше наш габитус, нашу манеру держаться, чем наш внешний облик.
* * *
44 года, 10 месяцев, 5 дней
Четверг, 15 августа 1968 года
Снова на пляже. Читаю, лежа на полотенце. Ну, я пошла, говорит Мона. Смотрю, как она шагает к морю. Что за чудо эта ничем не нарушаемая непрерывность женского тела! Надо сказать, что Мона никогда не надевает эти раздельные купальники, которые разрезают женщин на пять частей.
* * *
45 лет, 1 месяц, 2 дня
Вторник, 12 ноября 1968 года
Промолчав в течение всего ужина, Брюно, ни слова не говоря, отправляется спать с лицом, начисто лишенным какого бы то ни было выражения и претендующим тем самым на особую выразительность. В последнее время такое частенько случается. У нас переходный возраст. Мы желаем выразительной физиономией оградить себя от утомительных словесных объяснений. Мы вырабатываем многозначительное молчание. Мы демонстрируем наше лицо, словно рентгеновский снимок души. Увы, лица ни о чем не говорят. Это так – декорация, в которой отражается отцовская озабоченность. Что такого сделал я сыну, что он ходит с этой похоронной миной? – вопрошает себя отец, сам превращаясь от этой головоломки в малолетнее дитя. Еще немного, и он воскликнет: Но так же нечестно!
Физиономия Брюно напоминает мне короткометражный фильм Кулечева (или Кулечова [20] – короче, русского кинорежиссера), где снятое крупным планом мужское лицо чередуется с кадрами наполненной супом тарелки, с кадрами ребёнка в гробу и с кадрами девушки на диване. Мужское лицо абсолютно лишено выражения, но когда зритель видит его попеременно с тарелкой, ему начинает казаться, что на нем написан голод, с девочкой – горе, с девушкой – страсть. А тем не менее это все то же невыразительное лицо.