Черно-белое кино - Каледин Сергей. Страница 40

— …Мне предоставили инвалидное кресло с мотором, и поехал я в туалет. Очень красивый, но очень маленький, проблемный. Высаживали меня на горшок четыре девы, воркуя: «Ноу проблем, сэр». Из туалета я поехал не в палату, а в больничный обход. Полулежа, нога на кронштейне — чистый космонавт! Все улыбаются, кланяются. Пахнет как в раю. В лифте медбрат журнал протягивает: «Плиз, сэр, автограф». А на обложке Шон Коннери, лысый, бородатый, типа я…

Я замял напряг и вернулся в комнату, чтобы не маячить.

В скором времени Алим в фартуке, накренившись, внес в комнату блюдо грубой деревенской работы с горой дымящегося плова, усыпанного зернами граната. Макушку горы венчала почерневшая — отработанная — с кулак величиной головка чеснока.

— Алим… ЧТО ТЫ ЗАТЕЯЛ?!

— А что такого? — пожал плечами Алим. — Все скромно, по-кишлачному. Вот поедем с тобой на столетие Бободжана — там-то будет стол достойный. — И подхватил мой рассказ: — А Бободжан на инвалидном кресле в Мекку ездил, колеса руками вертел — мотора не было…

— Господин Лауэр, — перебил отца Тимур, — почему вы один в гости к нам пришли, где ваша супруга?

— Моя жена… — обстоятельно, как нерусскому, начал я, — в настоящее время разъезжает по Европе. Она полька и поехала на Пасху в Рим, повидать Папу Римского, ибо он тоже поляк, хотя она, правда, и лютеранка, потому что мать у нее финка…

Тимур вопросительно наморщил лоб, Алим замер над пловом с деревянной ложкой в руке. Лишь Сура отрешенно гладила Соню.

— … но через три дня она вернется и будет красить яйца на нашу Пасху, православную.

Великое дело восточная дипломатия! Ни Алим, ни Тимур не стали приставать ко мне с уточнениями.

— …Так вот, — продолжил Алим, — Брежнев послал Бободжана восстановить отношения с Саудовской Аравией. А король Фейсал и отношений не хочет, и выгнать Бободжана не может, ибо сам звал его в гости на приеме у Сталина, когда был принцем. И тогда Фейсал предложил Бободжану свершить хадж — для подтверждения правоверности. А Бободжан — член ЦК — какой ему хадж! И согласовать с Москвой нет времени. Нога, говорит, у меня больная, еле хожу. А Фейсал ему — инвалидное кресло. Куда деться! Сел Бободжан — колеса в руки и поехал в Мекку, а я пойду принесу манты…

На стене висела большая пожелтевшая фотография полнолицего, коротко стриженного мужчины, то ли в феске, то ли в тюбетейке, с величавым выражением лица.

— Бободжан? — неуверенно спросил я.

— Это мама Алима, — привычно улыбнулась Сура.

Черно-белое кино - i_038.jpg

Бободжан Гафуров, брат Алима, изображен на банкноте Республики Таджикистан.

А хозяин уже нес дымящиеся манты на расписном глиняном блюде размером с велосипедное колесо. Но и это было не все, впереди маячили лагман и вареная баранина… Я не рассчитал дыхания и сошел с лыжни. Алим вытряхнул из пустой корейской бутылки пружинистую черную змейку и запустил ее в непочатый литровый пузырь ледяной «Столичной». Я ощущал вину перед «мамой».

— А ты не помнишь, какие стихи мама читала в кишлаке? Алим снял фартук, взялся за бутылку.

— Сурочка, тебе налить немножко?

— Как скажешь, Аурелио, — по-девичьи засмеялась Сура. Присказку из трофейного фильма любила повторять и моя мама. Мне нестерпимо стало жалко Суру: СПИД затормозили, ну неужели с Альцгеймером сраным справиться нельзя?!

Алим прочитал на фарси короткое стихотворение, перевел:

— «Зашей себе глаза. Пусть сердце будет глазом. И этим глазом мир увидишь ты иной. От самомнения решительным отказом ты мненью своему укажешь путь прямой». Комол, мой предок.

— Это Джалал-ад-Дин Руми, тринадцатый век, — сказал Тимур, сосредоточенно глядя в тарелку.

Сура погладила сына по плечу.

— Юра, не спорь с папой.

— Я не Юра, Юра — Сергей Евгеньевич.

Сура, проверяя услышанное, посмотрела на меня, потом на сына, снова на меня.

— Мальчики, а что же вы совсем не пьете? — сказала она не своё (ей не нравилось, когда Алим выпивает), задумалась, глядя на нас чистыми глазами, и ушла полежать.

Непривычная загородная свежесть с Москвы-реки пахнула в комнату, подсвеченный Белый дом на том берегу казался сказочным дворцом.

Мне хотелось поговорить о Коране, но пороху на умный разговор не было.

На прощание Алим подарил мне книгу Бободжана «Таджики».

— Господин Лауэр — ваша трость. — Тимур подал мне забытую палку, как жезл, двумя руками.

— Благодарствую. Вообще-то я не Лауэр, а Каледин. На худой конец Беркенгейм — если по отцу.

— Как вы сказали?.. Беркенгейм?.. Значит, вы родственник Карла Маркса.

— В смысле?..

— Московский купец первой гильдии Моисей Соломонович Беркенгейм женился на девице Коган — родственнице матери Карла Маркса. От брака родились пять сыновей и две дочери: Леон, Абрам, Григорий…

— Это деды мои! — воскликнул я. — Двоюродные…

— Сведения почерпнуты из генеалогической таблицы музея Карла Маркса, город Трир, Германия.

— Сереженька… — сочувственно вздохнул Алим, — он никогда не ошибается. Поедем лучше на столетие Бободжана. Попьем-покушаем… На шестидесятилетие к нему Индира Ганди приезжала…

— Индира к дяде не ездила! — сказал Тимур. — Он к ней летал.

Я стал прощаться. Алим протянул мне нерусские деньги.

— Посмотри.

На новой банкноте — Бободжан, полный, важный, чрезвычайно похожий на маму.

— Ишь ты, как его чтут! Алим, скажи мне как коммунист марксисту, почему ты не испохабился при таком братане?

— «Не вечный для времен, я вечен для себя… // Я не для них бренчу незвонкими струнами…»

— Тоже Руми?

— Баратынский.

Нога под алкогольной анестезией не болела, я похромал к метро.

— До свидания, Юрочка!..

Я обернулся: Сура из окна махала мне рукой. «Таджиков» я читал до утра, как «Тысячу и одну ночь», пропуская лишь марксистско-ленинские выводы о смене исторических формаций.

Под утро приснился мне сон: я в раю на ковре под яблоней-китайкой, земля усыпана падалицей, источающей винный дух, — всё, как осенью на даче. Вокруг восточные красавицы в прозрачных шальварах… Журчит ручей… Звучат любимые стихи Сельвинского:

Кружатся листья звено за звеном,
Черные листья с бронзою в теле.
Осень. Жаворонки улетели.
Битые яблоки пахнут вином…

Но почему-то рай трещал… И я проснулся.

Трещал не рай: горел под моим низким первоэтажным окном огромный деревянный ящик, куда ремонтеры, меняющие в доме лифты, бросали изработанные детали и промасленную ветошь. Накануне я тщетно просил работяг не придвигать ящик близко к окну, даже грозил красным удостоверением с золотым тиснением «ПРЕССА».

Огонь захватил оконный переплет. Сполохи пожара носились по потолку, стенам… Я схватил таз, в котором мокли трусы-носки… С хрустом лопнуло стекло — огонь лизнул комнату. Я, забыв про халат, голый, бился с огнем изнутри, не успевая вызвать помощь. Но спасители приехали, распустили рукава… Комната пришла в упадок: паркет вспучивался на глазах, побуревшая тахта хлюпала… А послезавтра приезжает жена.

Утром пришел председатель ЖСК, принес картонную упаковку от телевизора — забить погубленное окно, уныло посоветовал подать на ремонтеров в суд. Я забил окно и сел думать, как жить дальше. Позвонил товарищу. Умному. Товарищ сказал, что я дурак: надо было не пожар тушить, а последовательно тягать ящик с огнем под другие окна, чтобы погорело малёк и во второй комнате, и на кухне. В суд жаловаться не надо — волына может длиться годами. Надо лифтарей пугануть. По-умному. Кстати, где Олька?

— В Риме… Надо вешаться…

— Рано… Где говоришь, в Ри-име?.. Это хорошо-о… Значит, так! Лифтари будут крутить яйца: мол, не по их вине, дворники виноваты и так далее. Не перечь, кивай — претензий нет. Вот только жена… От нее, мол, сам Папа Римский воет, она ему житья не дает: каждый год ездиет — он от нее уже прячется… Э-эх! Под другие окна огнище надо было таскать…