Лишь бы не было войны - Булат Владимир. Страница 19

Первое, что я запомнил в зимнем Ленинграде 1980 года, были шикарные сталинки в Автово, импортная «Пепси-кола» и знаменитые ленинградские молочные сосиски, которые долгое время были моим излюбленным блюдом. Год спустя я был затянут в ученическую форму с белым поясом из искусственной кожи и засажен за науки. Не припомню, чтобы я прилагал сколько-нибудь значительные усилия к учебе. Все предметы делились для меня на две части: те, которые давались мне легко – история, география и биология – на которые я не тратил много времени, и, как выражалась мама, «пасынки», которые мне вовсе не давались – физика и математика – хоть сиди за уроками круглые сутки. Как сейчас вижу себя в школьной форме цвета морокой волны с пионерским галстуком и фуражкой с гербом Ленинграда, ни свет, ни заря преодолевающего короткое расстояние до серо-кирпичной трехэтажной школы. В школьные годы проявился мой организаторский талант: я входил в пионерский, а затем комсомольский актив класса и школы, был политинформатором и в своих обзорах бичевал троцкизм, ревизионизм, коминтерновщину, диссидентство, сионизм, пацифизм и прочие враждебные Советской Власти доктрины, участвовал в выпуске стенгазеты, исторических олимпиадах и биологических викторинах. Не умеющий по самой своей натуре скучать, я всегда был душой любой компании, в которую попадал, и всегда привык играть роль первой скрипки, хотя и не был явным лидером.

В школе я, как учительский сын, был на особом счету, и все преподаватели не упускали случая поздравить мою маму с моими успехами или пожаловаться на мои проступки (помню, мама однажды поинтересовалась моим поведением у своей подруги и коллеги, преподававшей у нас биологию, но та ответила: «Нет, ты приди ко мне, как к преподавателю!») Мировоззрение наше эдак в классе пятом-шестом было незатейливо: мы верили в незыблемость существующего строя, всех иностранцев, за исключением немцев, считали варварами, и в мыслях чаще блуждали по кратерам иных миров, чем по земным улицам (освоение Солнечной системы казалось нам вопросом короткого времени). Первые сомнения стали появляться ближе к старшим классам: мы втихаря слушали по радио западные голоса, пели белогвардейские песни, я гордился своим дворянским происхождением. Когда мне было четырнадцать лет, я задумал создать политическую партию революционно-романтического направления. Сказано – сделано: мы пошили буденовки с голубыми свастиками, как у фадеевских героев, наделали партбилетов и стали печатать на гектографе во Дворце пионеров, где учился один из нас, листовки, которые рассовывали по почтовым ящикам мирных обывателей. Впрочем, все это было в духе эпохи с ее лейденшафтом в первые годы правления Архипова, когда у Казанского собора происходили потасовки активистов Демсоюза и «Памяти» с «рабочими дружинами» «Коммунистического единства», а журналы превратились в баррикады, самими непримиримыми из которых были космополитический «Огонек» и «черносотенная» «Русь Советская», который одно время выписывал я. В октябре 1989 года наша «партия» – Ударная Бригада Национал-Революционного Наступления – была раскрыта, и все мы пятеро получили выговоры с занесением в личное дело за «провокационный экстремизм» (мы в своей «программе» требовали суровых мер против бюрократов и спекулянтов), что, правда, ничуть не помешало нам продолжить свою комсомольскою карьеру, а наша директриса (ну вылитый Брежнев в женском роде!) стала обращаться ко мне на «вы».

Так и пролетели мои школьные годы, заполненные ученическими забавами, флиртом с одноклассницами, футболом, анекдотами, космическими мечтаниями и политическими фантасмагориями. Мне всегда удавалось за один год прожить несколько лет, и неплохих лет. Грусть мою по безвозвратно ушедшим годам усугубляет потеря школьных дневников – этой «табула раза», последовательно заполняемой из года в год летописи моих эмоций и свершений. Вспоминаются еще многочисленные описания русской природы в упражнениях по русскому языку и историческая олимпиада пятиклассников, в которой ваш покорный слуга – шестнадцатилетний мэтр – принимал участие в роли члена жюри.

С начала девяностых годов политическая ситуация резко изменилась. Разрешение частной торговли несколько улучшило ассортимент и снизило оппозиционность. МГБ, чьи штаты существенно расширились, отлавливало особо строптивых диссидентов. Миллионными тиражами расходились «Русь изначальная», «Память», романы балашовского цикла и повести деревенщиков. Один из последних гласных диссидентов, Янов, жаловался в «Новом мире», что человека, критикующего теорию этногенеза Д-ра Гумилева, в Москве ждут большие неприятности. Снова была ужесточена процентная норма в ВУЗах для евреев (помнится один постмодернистский анекдот на эту тему: «Процентная норма для евреев в ВУЗах 10 %, значит, в группу из четырнадцати студентов можно зачислить 1, 4 еврея!») Инициативные группы требовали переименования Свердловска, института им. Гнесиных и улиц Рубинштейна и Розенштейна.

В юности я перебрал множество профессий, и ни на одной из них не мог остановиться. В 5–6 классах я мечтал стать космонавтом или палеонтологом, в 7-м – хирургом (что, кстати, для меня нехарактерно), в 8-м – историком, и, наконец, в старших классах я окончательно избрал для себя сферу идеологии в ее философском ключе. Надо сказать, что факт ежегодного выпуска ЛГУ доброй сотни «философов» немало меня позабавил: ведь в самом подробном философском словаре едва ли насчитывается 2000 мыслителей всех времен и народов. Таким образом, силами одного нашего вуза эту славную когорту можно удвоить за каких-нибудь 20 лет. Во всякой шутке есть доля правды, и в этой тоже: информационный поток в современном мире удваивается каждые двадцать лет!

Еще в девятом классе я прослушал курс лекций на Малом Философском факультете, и вступительный экзамен сдавал по совпадению своему недавнему лереру. Это было в тот самый день, когда террористическая группа «Живое Кольцо» попыталась совершить покушение на Архипова во время его визита в Ленинград. Народное возмущение по этому поводу вылилось в ряд избиений диссидентов в Москве, Киеве и Днепропетровске. В первый день сентября мы – новоиспеченные студенты – перед тем, как отправиться на полевые работы в пригородный совхоз, ходили на митинг на Дворцовой площади с требованием смертной казни для террористов.

Каждое лето я отправлялся на Украину, проводя там полтора-два месяца в переездах между нашими многочисленными родственниками. Любопытная вещь – на юге мои отношения с прекрасной половиной советского общества были куда удачливее, чем на севере. В женщинах я искал – да поймут меня правильно! – женственность. Это сложное понятие можно перевести как антиэмансипированость (ведь эмансипация – суть бесплодная попытка женщин превратиться в мужчин). Наоборот, женственность не носит брюки, отращивает длинные волосы и не стремится сделать карьеру, она – наивна и беззащитна. Часто говорят, что женская эмансипация – неизбежное следствие «измельчания» мужчин. Отчасти согласен, но все же это встречные потоки. Если девушка владеет карате, то всякое желание защищать ее отпадает напрочь. Заокеанские феминистки (и феминисты!) бубнят о комплексе «единицы» у мужчин рядом с «вечным нолем» женщин. А что в этом странного или страшного?! Это вполне соответствует двоичному коду, открытому гениальным германцем, истинным арийцем Готфридом Ляйбницем. Типичная диссидентская штучка – критиковать законы природы.

По натуре я романтик. То, что многие мои ровесники узнавали на улице, я знал из литературы, живописи и музыки, естественно в моей интерпретации. Мое восхищение женщиной, оформившееся в сколько-нибудь определенное чувство годам к тринадцати-четырнадцати, было восхищением женственностью. Меня не интересовали девушки, к которым относится сонет Петрарки «Есть существа с таким надменным взором». Нет, меня привлекали несовершеннолетние существа, чья юность не исчезала десятилетиями. Не так давно, изучая творчество русского писателя-эмигранта Владимира Набокова, подметил у него те же склонности. Еще в 5–6 классах школы у нас сформировалась компания (на ее основе я и создавал вышеназванную «партию»), и девушки, дружившие с нами, по какому-то негласному правилу вполне соответствовали такому фюрнаме. Зимы сменялись веснами, у нас ломались голоса, мы дарили друг другу на день рождения электробритвы и «серьезные» книги. Менялись и наши девушки, все более и более удаляюсь от столь милого феминизму детского равенства. Я часто влюблялся, но, как правило, безуспешно, хотя сейчас, в начале моей семейной жизни, годы юности представляются мне вовсе не такими бесплодными, как могло казаться там, на месте действия.