Черный Баламут (трилогия) - Олди Генри Лайон. Страница 59
Только концы креста загибались не посолонь, а в обратную сторону, образуя разомкнутое «мертвецкое коло», утверждая отнюдь не «Хорошо, и хорошо весьма!», а совсем наоборот, и в такт шагам медленно шевелились побелевшие губы женщины, повторяя вслед за бывшим капаликой три слова заклятия.
Всего три слова, раз за разом, и от каждого звука все опускалось внизу живота, а ледяной ком в желудке начинал подтаивать ужасом.
— Хорошо. Теперь достань лампадки и расставь по краям.
Сатьявати едва не выронила первую же извлеченную из мешка «лампадку» — та была сделана из черепа царской кобры, близнеца незабвенной Крошки, тщательно отполированного и покрытого черным лаком. Как и остальные семь.
К морщинистому лицу брахмана-советника намертво прилипла ухмылка шакала, лесного падальщика, и сизая вена на лбу пульсировала так, будто собиралась превратиться в третий глаз. Казалось, он получал от происходящего огромное удовольствие — впору было и впрямь представить его в одном хороводе со свитой Разрушителя!
— Коробочка с тушью. Нашла? Черти у покойника на лбу такое же «мертвецкое коло», как на плитах. Да не кистью, дура! Пальцем, пальцем! Сойдет… Поставь коробочку обратно и отыщи на теле Кичаки то место, куда он воткнул нож. Рана засохла?
— Засохла, — прошептала Сатьявати, простив советнику «дуру» или даже не заметив оскорбительного выкрика.
Ее мутило, по телу пробегали волны предательской дрожи.
— Это хорошо, это правильно! Доставай со дна нож… Этот брось! На пол, на пол бросай! Нет, подыми и брось так, чтоб зазвенел! Другой ищи — маленький, с широким лезвием, похожим на ладонь… Да шевелись ты, царица! Так, верно — и вскрой рану заново. Зачем? Потом отвечу, если живы останемся! Делай, что сказал!
Над трупом недовольно жужжали вспугнутые мухи, сладковатый запах разложения вызывал тошноту, перед глазами плыли радужные круги…
— Только не вздумай в обморок грохнуться! Очнешься прямиком в объятиях Ямы! А из Петлерукого любовничек… Вскрывай, говорю!
Корка запекшейся крови с треском отодралась, и широкое лезвие до середины погрузилось в рану. Женщине почудилось, что труп сотника дернулся от боли. Стиснув зубы до хруста в челюстях, Сатьявати рывком повернула лезвие, раздвигая мертвую плоть.
— Сделала? Хорошо, когда царица потрошила в молодости рыбу… Другая на твоем месте уже валялась бы без чувств! — В голосе брахмана ножом о плиты звякнуло насмешливое уважение. — Теперь извлекай флакон из горного хрусталя… Круглый положи, бери тот, что с пробкой из алого сердолика, — и влей бальзам в рану.
У бальзама был резкий и странный запах, чем-то напоминавший запах слоновьего муста. Но это было все же лучше, чем трупная вонь.
— Готово? Бери жертвенную чашу и тот нож, что ты вытащила первым. Возьми и иди сюда. Молча! Я сказал — молча! И попридержи язык, пока я не разрешу заговорить.
Черная статуя застыла рядом со сморщенной мумией на носилках и трупом со свастикой на лбу.
Руки отставного капалики, похожие на сохлые ветви акации, пришли в движение, заплетя в воздухе хитрую вязь, и первые, неожиданно гортанные звуки вырвались из уст старого брахмана. Над носилками поплыл завораживающий танец Экстаза «Ананда-мурти», из вскриков мучительно рождалось подобие мелодии с пугающим, рваным ритмом, сами собой вспыхнули все восемь змеиных лампадок, выплюнув из разверзстых пастей и глазниц языки чадного пламени, — и Сатьявати пропустила тот момент, когда труп сотника зашевелился.
Царица захлебнулась воплем и покачнулась.
Тело Кичаки взмыло на локоть над землей, покрываясь белой изморозью, похожей на плесень, — и плавно скользнуло к центру «мертвецкого кола». Над вывернутой свастикой труп задержался, словно сопротивляясь, но пляска Экстаза взвихрилась буйным смерчем, голос брахмана сорвался на визг, а покойник глухо застонал, плашмя ложась на плиты в новом месте. Кобры-лампадки в страхе погасли — чтобы вспыхнуть с новой силой, промчался порыв ледяного ветра, пахнущего отчего-то жасмином и рыбой одновременно, Кичака затрепыхался угрем на остроге, пальцы конвульсивно сжались в кулаки, и мертвые глаза открылись.
Старик взвыл раненой гиеной и оборвал свою песнь на самой высокой ноте. Сухие руки бессильно упали на колени.
— Дай ему крови, — прошептал брахман, почти не шевеля губами. — Чуть-чуть… Возьми нож и чашу.
Сатьявати глубоко вздохнула, с трудом приходя в себя, отвернулась от трупа своего оскорбителя, который дергался посреди «мертвецкого кола», и решительно провела острым как бритва лезвием по левому предплечью.
Чаша голодной тварью юркнула под порез и задрожала, ожидая.
Кровь была густой, почти черной, как и кожа царицы, струйка лениво сползла в чашу и, наполнив ее едва ли на четверть, иссякла. Сатьявати знала, что делает, убирая руку: истекать кровью на потребу Кичаки она не собиралась.
— Подойди и напои его.
На негнущихся ногах женщина подошла к мертвецу — тот притих, следя за ней блестящими глазами, — медленно присела и поднесла чашу ко рту сотника.
Губы жадно, по-обезьяньи обхватили край чаши, кровь полилась мертвецу в рот, частично стекая в пряди бороды и превращая волосы в бурый колтун… Больше всего Сатьявати сейчас хотелось вскочить и убежать, закрыв лицо ладонями, но она заставила себя довести дело до конца.
Труп захрапел, забулькал, пуская розовые пузыри, — и женщина поспешно отступила на шаг. Мертвец начал подниматься следом. Он вставал долго, с трудом, шатаясь, словно опьянев от соленого напитка, но в конце концов все же встал. Обратная свастика на его лбу еле заметно мерцала зеленоватым светом, как гнилушка в ночном лесу.
— Пить! — выдохнул покойник. — Пить! Я выполню все… все, что скажешь! Только… пить! Скорее!
Он стоял, качаясь, и Сатьявати вдруг поняла, что Кичака вот-вот упадет и уже больше не поднимется, и все окажется напрасно, вся мерзость, весь ужас, после которого не отмыться всей водой мира…
— Нож! — вернул ее к действительности сиплый, натужный крик жреца. — Дай мне нож!
Получив требуемое, брахман вслепую полоснул себя по руке.
— Чашу!
Странно: кровь дряхлого советника была почти такой же густой, как и у царицы, но гораздо светлее.
— Дай… ему.
Мертвец принял чашу, едва не расплескал содержимое и принялся судорожно глотать, запрокинув голову. Дрожь, сотрясавшая его тело, на глазах унималась, слабела, ноги перестали подкашиваться…
Пустая чаша со звоном покатилась по каменным плитам.
— Что-то не так с твоей кровью, Темная, — задумчиво пробормотал жрец.
Кровь из пореза на руке брахмана переставала сочиться, сворачиваясь и застывая ржавой коростой.
— Что-то не так…
И царице даже не пришло в голову поинтересоваться: откуда капалика перехожий, советник многих царей, знает ее рыбацкое прозвище?
— Зачем ты звала меня? — утирая рот, поинтересовался восставший мертвец.
Сатьявати бросила на жреца быстрый взгляд, и тот чуть заметно кивнул. Да и сама женщина понимала: вызванный Ветала не станет ждать, пока она соберется с духом и отыщет нужные слова.
— Этот человек не рассказал нам всего при жизни, — сухо произнесла царица. — Его тело будет твоим в обмен на память. Она — наша.
— Возможно, он и не мог рассказать всего, — проскрипел за спиной брахман. — Но это есть в нем, Живец. Покажи… ей.
Мертвец хмыкнул и оглядел собеседников умными глазами. Живой Кичака никогда не смотрел так. Взглядом торгаша.
— Что именно? — бесстрастно поинтересовался Живец-Ветала.
— Как умер мой сын, царевич Читра, — голос Сатьявати звучал тихо, но отчетливо. — Подробности.
Поднятый Веталой-Живцом труп минуты три-четыре молчал, переминаясь с ноги на ногу и вслушиваясь в собственное молчание.
— Иди сюда, — сказал наконец Ветала. — И брось воротить нос, красавица! Иначе не увидишь… а целоваться мне с тобой недосуг!
— Он слушается тебя беспрекословно! — прошептал в спину бывший капалика. — Странно, обычно они менее сговорчивы…