Книга о разведчиках - Егоров Георгий Михайлович. Страница 72

Ладно. Выключай свою шарманку. Пойдем за стол, выпьем — столько лет не виделись, а ты меня не выпрягешь из этого хомута. Пойдем… Ах, да-а, про ногу-то. Потерял я ее глупее не бывает. Под Владимиром-Волынским ранило меня пулей чуть-чуть повыше щиколотки в мякоть. Я так наспех замотал и ходил. Два дня ходил. Правда, кровь хлюпала в сапоге. Но не в этом дело. Речку переходили. Я и оступился с мостков. Вода была грязная, даже не вода, а жижа. Оступился. Зачерпнул через голенище. Заражение крови. Гангрена. Ногу отняли. В Луцке, в госпитале. Это еще хорошо. Мог вообще концы отдать.

На третий день

На третий день Иван рассказывал о друзьях-товарищах, не о себе. Поэтому рассказ был лоскутный, многоэпизодный.

День начался дома у Исаева в поселке Центральном, а закончился в Идринском, в моем номере гостиницы.

* * *

ИСАЕВ: Вот ты говоришь, Гоша, что у нас с тобой не сходятся рассказы. А как они сойдутся, когда мы с тобой не каждый день вместе были. Ты видел одно, а я видел другое. Ты был в одном месте, на одном задании, а я в это время на другом задании, в другом месте. Потому я и не помню, когда ты выбыл. И многих не помню, когда они выбыли. Вот только тот, кто у меня на глазах был ранен или убит, тот само собой запомнился. Вот Сысика убило у меня на глазах — я его всю жизнь помню… Ты Рассказова помнишь?

Я: Еще бы! Только вот не помню, когда он пришел — до моего прихода или уже при мне?

ИСАЕВ: Он с другого полка — с шестьдесят седьмого или шестьдесят девятого, нашей же дивизии. Он и там был разведчиком. Хороший парень. Натура-альный разведчик.

Я: Помню, у него были трофейные сапоги с длинными голяшками…

ИСАЕВ: Ага. Длинные и какие-то железные голенища.

Я: А вот лица его я не помню.

ИСАЕВ: Вроде бы немножко корявенький, не особо-то симпатичный. Как вот тот долгоносенький, на которого шинель-то немецкую надевали.

Я: Казнодий?

ИСАЕВ: Казнодий… Слушай, а какой дурак шинель на него надевал? Ученья, что ли, были?

Я: А ты не помнишь? Фотокорреспондент, а может, кинооператор приезжал, и мы ему показывали, как разведчики берут «языка». Вот и Казнодия нарядили под немца. А мы к нему подползали с ножами… Не помнишь? Ну, ка-акже! Смеху было. Мы на него кинулись, а он руки так, до ушей поднял и стоит, ждет. А корреспондент ему: «Ты, говорит, выше руки-то поднимай… не знаешь, что ли…» А Казнодий ему — я хорошо это запомнил — говорит: «А я никогда в плен не сдавался — не знаю, как руки поднимать!..»

Скинул эту трофейную немецкую хламиду и ушел…

ИСАЕВ: А ведь точно! Что-то мне припоминается, когда вот ты рассказал. Точно, что-то такое было. Именно так. Натуральный парень был. Они с Рассказовым навроде бы как братья были похожи… Оба — и тот и другой — самые настоящие разведчики.

Вот Рассказов-то со мной и брал в брянском лесу тех голых. А вот тот, которого Сенькой звали — Забережный или Набережный, — обличие его не могу вспомнить, что хошь делай — тот супротив Рассказова чуток не дотягивал. Он, Набережный или Забережный, больше на подхвате был. В коренники-то его нельзя было запрягать — чуток слабоват.

Вот одно время идем мы. Я пилотку носить не любитель был. А дождик накрапывает. В плащ-палатках идем. Волос у меня был белый, длинный — помнишь ведь — примочило его. Но не так, чтоб шибко. Я в том смысле, что дождь не сильный — иначе бы я пилотку надел.

Заходим в деревню… А деревни нет — все сожжено еще в сорок первом году. А немец откатывается, отступает. Все сожжено, а плетни и всякая городьба стоят. Как были огороды, так и стоят. Но ни одного домика. А они, немцы-то, хотя и отступали, а все равно временные окопы и траншеи рыли. Прикрывающих в них сажали. Нельзя же сразу всем уходить.

В общем, идем мы передом. А Качарава с разведчиками что-то приостановились. А этот Забережный-Набережный идет со мной — вдвоем мы с ним оторвались ото всех.

И все это произошло так внезапно. Иду. А сам по привычке глазами зырк, зырк по сторонам. Автомат взведенный — как-то выработал я в себе привычку в любую секунду быть готовым. И вдруг вижу по правую сторону дороги окопчик! А дальше — еще, еще.

А они, паразиты, от дождя-то прикрылись плащ-палатками, фрицы-то, и сидят. А тут нас увидали совсем рядом — ну, метров десять, не больше — кричат нам: «Хальт!»

У-ух, как я начал шерстить из автомата! А сам — назад. Глядь — и с левой стороны тоже окопчики. И там фрицы Я и по ним! Главное — не дать им головы поднять и самим успеть отойти за бугорок побыстрее. И этот Набережный-Забережный со мной отходит. А будь тут Рассказов сзади меня или я сзади него, что бы мы сделали? Гранаты же на боку? Бросай гранаты! Мне нельзя — у меня автомат в руках, я строчу, а у тебя руки свободные. Я бегу, и он бежит. Через бугорок перевалили. Пока они очухались, начали стрелять, пули прошли уже выше нас.

— Ты, — говорю, — почему гранаты не бросал?

— Растерялся…

Это значит, что в самый опасный момент этот человек может подвести и себя и тебя. Потому это все, что реакция у него не срабатывает мгновенно. А вот Рассказов бы не подвел, не растерялся бы.

Поэтому я говорю: разведчика надо подбирать на деле, а не на занятиях в тылу.

У каждого человека есть предел его храбрости. И командир это должен знать. Четко знать, и каждого запрягать в свои оглобли…

Вот у нас был — это еще до тебя — Фомченко. Не слыхал про такого? Вот он — я уверен — предела не знал. Я не помню, откуда он взялся у нас в полку. Знаю только, что он был ординарцем у Мещерякова. Когда-то имел звание старшего лейтенанта моряка, потом был разжалован за что-то — я не знаю, за что, он не говорил.

И вот однажды он прямо днем прополз через всю нейтральную полосу на передний край противника. Спрыгнул в окоп, одного фрица застрелил — их было двое в окопе — а второго прямо днем… прямо днем со вторым перебежал на нашу территорию. За это он получил орден Красного Знамени. Ему восстановили воинское звание, и его к нам, в разведку. Командиром взвода.

Он, как пришел к нам в разведку, сказал мне:

— Будешь со мной! Ни на шаг от меня!

Он ходил по передовой, как по аллейке. Ну, слушай, я знаю, что я не пугливый, но когда я шел с ним на нейтралку, у меня мороз под кожей шевелился. Вот это разведчик был самый что ни на есть натуральный!.. Я у него на поводу шел… Я еще не помню, у кого я был на поводу. Но у него-то был… А делся он вот куда.

Ты не помнишь, комбатом был Алейников? Помнишь? Так вот он — еще до Вертячьего это было — вклинился со своим батальоном в немецкую оборону, захватил там у них несколько блиндажей и обстреливал их и правый и левый фланги. И вот Мещеряков говорит:

— Надо связаться с Алейниковым, разведчиков туда послать.

А телефонная связь была, но она поминутно прерывалась — снаряды же рвутся и мины — и подолгу не работала. Связисты мотаются.

Фомченко говорит:

— Я сам пойду. Пойдем, Иван.

И мы пошли. Да угодили с ним не к штабу Алейникова, а на левый фланг. На самый край. И напоролись на фрицев. Они по нам огонь открыли. Я как рубанул из автомата — четырех сразу ссек. А ему пуля попала в рот — через обе щеки прошла, язык пробила. А зубы все целы, не задела.

Прибежали мы к Алейникову. У Фомченко язык болтается — смех. Кровь течет. Маячит мне, дескать, дай водку — дезинфицировать надо… Я ему лью из фляжки. Он глотает. А кровина — бог ты мой! И язык-то не то чтобы оторвало, а задело сильно, до половины пересекло. Он маячит мне, дескать, все, пойдем обратно. Ну, пойдем, говорю… А уж день. Отправлялись ночью. Теперь надо перебежками. И мы двинулись перебежками. Я рывок сделаю — р-раз, упаду. И он то же самое делает.

Перебежали до наших траншей. Он обратно маячит: лей… чтобы заражения не было!..

Во человек был! Мне с ним не тягаться, не-ет. Он после стал Героем Советского Союза. Это звание он получил в другой части, уже после госпиталя. Его Мещеряков любил. Когда Героем стал, писал Мещерякову. Тот к нему ездил…