Поэтика Ф. М. Достоевского: опыт интерпретации - Тяпугина Наталия Ю.. Страница 42

«Дневник писателя», с его предельной авторской открытостью, позволяет выявить технологию творчества, понять механизм проникновения слова писателя в душу читателя. Ведь условия «Дневника» – это, по сути, жизнь на миру, «возвращение в непосредственность, в массу», то есть обратная связь здесь предполагается как необходимая составляющая. [108]

Но вначале – об авторской мотивации издания. Достоевский к 1873 году – ко времени публикации первых глав «Дневника писателя», не говоря уже о позднейших выпусках 1876–1877 и 1880 годов, – это знаменитый писатель, за творчеством которого жадно следит вся читающая Россия. И вот он, своим талантом вознесенный на пьедестал известности, решает возвратиться в народ. Это был его свободный выбор, решение «не по воле, не по разуму, не по сознанию, а по непосредственному ужасно-сильному, непобедимому ощущению, что это ужасно хорошо». Достоевский в этом опыте реально воплощает свою волю, заключающуюся в том, чтобы добровольно отказаться от личной воли, слиться с народом, послужить ему : «Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать свое я – и отдать это все самовольно для всех». [109] Одним словом, повторить в литературе и жизни опыт своего любимого героя – Льва Николаевича Мышкина. При этом появляется возможность исправить ошибки другого литературного типа – Дон-Кихота, которому не достало главного, «одного только последнего дара – именно: гения, чтоб управить всем богатством этих даров и всем могуществом их, – управить и направить все это могущество на правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности во благо человечества». Главная беда вечных Дон-Кихотов, этих благороднейших друзей человечества, состоит в том, что они «не сумели прозреть истинный смысл вещей и отыскать их новое слово…» (XXVI, 25)

А «новое» слово для Достоевского такое, которое способно преобразить жизнь. Это слово – действие, помощь, совет. Оно упорядочит картину мира, откликнется реальными добрыми последствиями в судьбах людей. Конечно, это не было абсолютной новостью для России, в которой Гоголь еще в 1840-е годы пришел к пониманию творчества как «руки помощи изнемогшему духом». Некоторые это вообще считают свойством русского национального гения, который, «в отличие от западноевропейского, поднявшись на вершину, бросается вниз и хочет слиться с землей и народом, он не хочет быть привилегированной расой, ему чужда идея сверхчеловека». [110]

Думается, однако, что не только идея сверхчеловека претила Достоевскому. Исключительно в соединении с народной почвой, с национальными святынями видел он подлинный источник полноценной жизни и настоящего творчества. И самым весомым аргументом для писателя была судьба высоко ценимого им Пушкина, в которой и произошел «поворот к народу». Для Достоевского очевидно: только тогда русский гений обретает право на общенародное и «всеединяющее» значение в будущем, когда сумеет он соединиться со своим народом, когда овладеет им «упование единственно на силу его, завет того, что лишь в народе и в одном только народе обретем мы всецело весь наш русский гений и сознание назначения его» (XXV, 199–200).

Конечно, мало это понимать и хотеть, надо уметь помогать своему народу сознавать «ход вещей невидимых», надо знать, как укреплять его, объединяя вокруг высших идей, без которых, как был убежден писатель, не может существовать ни отдельный человек, ни целая нация.

У Достоевского на этот счет была своя теория. Он полагал, что идеи распространяются в воздухе «непременно по законам», которые для обычного человека трудноуловимы, но могут открыться «развитому уму». И если такой «ум» их выразит, сможет передать, «заразить» малограмотные существа открывшейся ему истиной, то идеи эти обретут реальную историческую силу. К идеям, которым писатель придавал значение общественных регуляторов, он относил идеи о смысле жизни, о бессмертии души, о народной «почве», языке. Такие «непостижимые идеи для человеческого ума» личностью переживаются, как непосредственное чувство; воспринимаются, как не требующая доказательств аксиома. Именно такие идеи организуют жизнь нации как единого организма, при этом важно даже не содержание идеи, а то, к а к она бытует в народе. Достоевский был убежден, что двигателем национальной жизни являются не умозрительные, кабинетные «идейки». Ценна сама форма бытования идеи в виде веры.

И о чем бы ни размышлял Достоевский – о восточном вопросе или о русском языке, о спиритизме или о литературе – он «оживляет» все с помощью воображения, апеллируя не только к интеллекту, но и к чувству, к традиционным верованиям своих читателей. Для того, чтобы чувственно– ощутимо отразить непосредственное содержание жизни, надо видеть корни и последствия совершающегося события. Нужно с помощью интуиции раздвигать временные рамки того или иного эпизода, вписывая его не просто в одну из глав «Дневника», но – в летопись народной жизни, находя в нем черты традиционных представлений и верований. То есть автор выступает не просто в своей писательской ипостаси, – он еще и летописец, и эксперт, и даже пророк, а в случае необходимости – участник события.

В этой связи характерно «дело Корниловой», о котором Достоевский рассказал в нескольких главах «Дневника писателя» («Простое, но мудреное дело», «Опять о простом, но мудреном деле» из «Дневника» за 1876 год и «Освобождение подсудимой Корниловой» из «Дневника» за 1877 год).

Писателя привлекла история крестьянки Екатерины Корниловой, двадцати лет, которая, будучи замужем, испытывала в семейной жизни всяческие притеснения. И, вздумав отомстить мужу, выбросила из окна свою шестилетнюю падчерицу. Девочка, по счастливой случайности, осталась целой и невредимой. Корнилова, не знавшая этого, выполнив задуманное, отправилась в полицейский участок и во всем чистосердечно призналась. При этом она даже не взглянула вниз, чтобы удостовериться, что стало с ребенком. И, не имея свидетелей, сама объявила себя виновной.

Ее осудили на каторгу и ссылку, и она приняла наказание как должное. Между тем Достоевский, узнав об этом деле, обратил внимание на явную непоследовательность, некоторую бессмысленность и даже загадочность поведения молодой преступницы. Он стал выяснять обстоятельства дела и обнаружил, что Корнилова в момент происшествия была беременна; что во время заключения она резко изменилась: поступила в тюрьму грубой, угрюмой и неразговорчивой, а после разрешения от бремени «явился характер тихий, ласковый, ясный», что и было засвидетельствовано начальницей женского отделения.

На суде Корнилова отвечала на вопросы откровенно и прямо. При беседе вымолвила такую фразу: «Пожелала злое, только совсем уж тут не моя как бы воля была, а чья-то чужая».

Суд подошел к этому делу как к предельно простому: есть преступление, есть сознавшаяся преступница, приговор вполне ясен. Но Достоевский почувствовал «фантастичность» этой простой истории. Он, знающий, какие каверзы может выделывать с человеком подсознание, сопоставив все известные факты, пришел к выводу, что история эта совсем не проста, что дело требует «тонкого и глубокого разбора». Он почувствовал в этой ситуации некую черту, которую «невозможно переступить», иначе пришлось бы совершенно обезличить человека, отнять у него всякую «самость» и «приравнять его к пушинке, зависящей от первого ветра» (XXIII, 138). А ведь человек не сводим к простейшим реакциям. Как заметил Достоевский в своей «Записной тетради», человек, конечно, принадлежит обществу, но не весь. Личность мы распознаем по частным ее проявлениям, «остальное угадываем, но есть то, об чем мы и понятия составить не можем, и это в каждом человеке. Да иначе он и не был бы такою конкретною особью, личностью». [111]

Достоевский, больше многих в своем творчестве обращающий внимание на роль бессознательного в поведении людей, полагал, что в этом случае нужна специальная экспертиза, потому что странность поведения могла быть связана с беременностью подсудимой. И ошибиться здесь нельзя, ибо на каторгу, кроме Корниловой, осужден и только что родившийся младенец. И вообще – «лучше уж ошибка в милосердии, чем в казни…» Тем более что вылетевший из окна ребенок, пусть чудом, но остался цел. Между тем преступница искренне считает себя виноватой и готова по совести нести наказание.