Три версты с гаком - Козлов Вильям Федорович. Страница 29
Она перестала смеяться. Хотя более смешную картину трудно себе представить: дождь, закрытая палатка, а перед ней мокрый, взъерошенный Артем, пытающийся объясниться в любви. И как назло, все нужные слова куда-то подевались.
— Что же ты мне говорил в шалаше?
— Я хочу на тебе жениться, — сказал он.
— А я совсем не хочу выходить замуж.
— Так уже заведено: рано или поздно женщина выходит замуж, а мужчина женится...
— Ну и женись, а я тут при чем?
— Как это при чем? — опешил Артем. — Я на тебе хочу жениться!
— Какое унылое объяснение в любви... Как эта унылая погода.
— Ты уж извини, как-то вот не научился... — сказал Артем и передернул плечами: за шиворот скатилась холодная струйка. — Наверное, опыта нет... Можно к тебе?
— Нет.
— Посторонним вход воспрещен, — усмехнулся Артем. — Ничего не скажешь, строгая ты... девушка!
Она промолчала.
— Значит, не пустишь? Я ведь под дождем стою.
— Иди в свой шалаш.
Артем слизнул с усов капли и подергал за белый шнур, натягивающий палатку.
— Это ведь нелепо, после того что у нас было, — сказал он. — И потом я действительно хочу на тебе жениться... К чему это глупое упорство?
— Ты, пожалуйста, больше не напоминай про то, что было... По-моему, это нехорошо — напоминать....
— Ну, что тебе еще надо, черт побери?! — рассвирепел Артем. — Я тебя люблю, готов на тебе жениться хоть сейчас, а ты...
— Не кричи, — тихо сказала она. — Лучше сходи и поищи Киру... Куда бы это она могла запропаститься?
— При чем тут Кира? — завопил Артем. — Я чувствую, что становлюсь круглым идиотом, разговаривая с тобой...
Треснув кулаком по тонкому дереву, которое обрадо-ванно обрушило на него целый каскад дождевой воды, он нырнул в шалаш. Там было темно и холодно. Нащупав в рюкзаке бутылку, он налил в кружку водки и, передернувшись, единым духом выпил. Долго сидел, глядя в светлый квадрат входа, потом встал во весь рост, приподняв головой крышу шаткого шалаша. Тонкие жерди со стуком посыпались на землю. Разрушив свое нехитрое жилище, он подошел к палатке и громко сказал:
— Вот что, Татьяна Васильевна, собирайся... Уезжаем отсюда к чертовой матери!
Из палатки послышался тихий смех.
Глава одиннадцатая
1
Гаврилыч появлялся в восемь утра. Как всегда, в своей плотницкой форме: гимнастерке, заправленной в солдатские галифе, серых кирзовых сапогах с завернутыми голенищами, в старой кепчонке, за ухом огрызок синего химического карандаша. Сумка с инструментом висела на крюке в коридоре. Инструмент у Гаврилыча всегда остро наточенный. Топором, как он говорил, можно бриться, а рубанком с воздуха снимать стружку.
Верный Эд сопровождал его до калитки. Если у пса не было никаких срочных дел, он входил вместе с плотником, а если, были, то останавливался на тропинке и пристально смотрел хозяину в глаза, молчаливо испрашивая разрешения отлучиться. Гаврилыч неодобрительно качал головой и ворчал:
— Знаю я, куда ты, бродяга, навострился... Кум давеча бычка заколол, так к нему, на разведку. Ну, коли стыда нет, иди, я не держу.
Эд круто поворачивался и убегал, помахивая коротким, изогнутым на манер бумеранга хвостом.
Прежде чем взяться за работу, Гаврилыч первым делом выпрастывал из штанов гимнастерку — он любил работать, чтобы верхняя одежда была навыпуск и не стесняла движений, — садился на бревна, щупал твердым прокуренным пальцем острие топора, потом закуривал. Папиросы и сигареты Гаврилыч не употреблял — только крепкий самосад. Покуривая вонючую цигарку, внимательно посматривал на стройматериал, морщил лоб, что-то прикидывая, соображая. Затоптав каблуком окурок, брался за топор, если тесал бревна, или за рубанок, если строгал доски на сколоченном им у колодца верстаке.
Артем с удовольствием смотрел на работающего Гаврилыча. Руки у него были золотые. За что он ни брался, получалось завершенным и изящным, так сказать, со своим почерком. Расщепилась ручка у молотка, и Гаврилыч в несколько минут выстругивал новую. Причем обязательно с каким-либо оригинальным изгибом или утолщением на конце. Такой молоток всегда приятно держать в руках. Все, что бы он ни делал, было крепким, красивым, прочным. И старый дом, будто после долгой хронической болезни, скрутившей его, как ревматизм, медленно, но верно выздоравливал, выпрямлялся.
Артем как-то стал ему показывать свой чертеж, но Гаврилыч, небрежно взглянув на него, сказал:
— Не годится даже для этого самого дела... Бумага твердая. Тебе нужен дом? Так, я полагаю. Дом тебе будет. Хороший дом, справный. Пока не поставлю сруб на фундамент, не сделаю стены и крышу, ты, Иваныч, не совайся в это дело. Комнаты планируй на бумажке, это я не возражаю, хоть и не люблю по бумажкам делать. А сруб, стены и крыша — мое дело. Тут ты без понятия.
Артем свернул свой чертеж в трубочку и спрятал подальше.
Он сидел с альбомом неподалеку и делал наброски. Гаврилыч был изображен, наверное, в десяти разных видах. Но рисунки не нравились Артему. Пока ему не удалось схватить самое существенное в этом человеке.
Чаще всего Гаврилыч работал молча. Обстрогав доску, вскидывал ее к плечу, как винтовку, и, прищурив голубой глаз, пристально всматривался в какую-то только
ему понятную линию. Если все было в порядке, удовлетворенно хмыкал, а если что-либо не нравилось, морщился, как от зубной боли, качал головой, вздыхал. Ругнувшись, снова начинал строгать. Белая с красноватыми и желтыми прожилками стружка, причудливо закручиваясь, летела из рубанка, падала на землю и хрустела под сапогами.
А иногда Гаврилыч работал и что-либо рассказывал. Рассказывать он умел и помнил множество разных историй. Голос его, немного окающий, звучал ровно, спокойно. В образное повествование частенько вплеталось крепкое русское словцо.
Сегодня Гаврилыч был разговорчивым. Он выравнивал топором и рубанком настил для пола. Серая некрасивая стружка брызгала во все стороны. Доски были старые, но еще крепкие.
— Ты хотел что-то рассказать про войну? — напомнил Артем, орудуя карандашом.
Когда Гаврилыч что-либо рассказывал, его лицо становилось живым, выразительным. В такие минуты Артем торопливо набрасывал портрет. Сначала плотник недовольно косил на него голубым глазом, потом привык и перестал обращать внимание.
— Про войну уйма книжек написана, в кино все время показывают, в телевизор... Чего только с русским солдатом не бывало на войне! А вот такой оказии, что со мной стряслась, хрен с кем бывало...
2
— До войны я работал на Севере, — начал свой рассказ Гаврилыч. — На одной большой стройке... Сначала на пилораме хлысты разрезал, потом плотничал. Когда началась война, меня в первый же день призвали в стройбат. Немцы мосты бомбили, а я чинил их, наводил понтоны. Сам знаешь, саперам в войну сложа руки сидеть не приходилось. Случалось, и цигарку запалить некогда. В тебя из пушки садят, самолеты бомбы кидают прямо на голову, а ты сидишь весь на виду и топориком тюкаешь... Три раза на переправе меня осколком скрабануло. Два раза в госпиталь без сознания приволокли, а один раз на ногах прошел весь курс лечения. Это когда в задницу осколок угодил... Оно понятно, фронтовика такое ранение не украшает, так ведь снаряд дурак — сам не знает, где ахнет... А залепило мне на переправе через Великую, под Псковом. Я там мост наводил... Так вот осколочек-то был с килограмм весом. Веришь, сесть с месяц не мог. И спал только на пузе.
На реке Великой мы крепко зацепились и стали держать оборону. Наш стройбат стоял в деревушке Бегуны. Строили дзоты, землянки, рыли противотанковые рвы. Два раза в неделю ходил я в санчасть на перевязку. Это интересное место распухло, что квашня, в галифе не помещалось... Санчасть была верстах в пяти от нашей позиции. Дорога прямиком через бор сосновый. Как раз посередке давнишняя вырубка. Махонькие елочки да папоротник. Иду я, погода хорошая, тепло. Даже кой-где пташки попискивают. Справа пушки гукают, линия фронта там. Самолетики на огромадной вышине пролетают. И наши и ихние. То и дело «ястребки» схватываются с «мессерами». В аккурат у вырубки-то и догоняет меня «эмка». Комдивовская. Командир дивизии тоже был раненый, только в ногу. Ну и ездил в санчасть на перевязку. Шофера я знал. Ну, думаю, генерала к доктору везет — и в сторонку чин по чину. Мое правило — держаться от начальства подальше. А «эмка» вдруг останавливается, Лешка Белозеров высовывает свою щучью голову, его так в дивизии и звали: Щучья Голова.