Когда я был произведением искусства - Шмитт Эрик-Эмманюэль. Страница 2

— Я просто любовался птичками.

— Нет. Как только я поворачиваюсь к вам спиной, вы сразу пялитесь на меня.

— Вот еще выдумки!

— Уходите отсюда прочь!

— С какой стати?

— Просто поразительно! Вам что, больше нечем заняться?

Он с беззаботным видом посмотрел на часы.

— Нет, обед у меня только через два часа.

— Убирайтесь к черту!

— Побережье открыто для всех.

— Мотайте отсюда или я набью вам морду!

— По-моему, вы перепутали роли: ведь вы же не убийца, а жертва.

— Я не могу погибать в подобных условиях!

То равнодушие, которое я испытывал всего несколько минут назад, было уже очень далеко. Оно улетело с чайками в открытое море, и там, наверное, ему было приятно покоиться на ветру, покачиваясь над острыми выступами подводных камней.

— Я хочу быть абсолютно один. Мое последнее мгновение принадлежит мне и только мне. Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Как вы можете оставаться рядом с человеком, который собирается броситься на скалы?

— Мне это доставляет неописуемое удовольствие, — и он добавил тихим, нежным голосом: — Я частенько прихожу сюда.

Взгляд его затуманился, воспоминания мелькнули в глубине зрачков.

— Я видел многих самоубийц — и мужчин, и женщин. И ни разу не вмешался в процесс. Но вы…

— Что я?

— Мне очень захотелось удержать вас от подобного шага. Понимаю, что нарушаю ваши планы, доставляю вам хлопоты. И тем не менее, я — и это весьма любопытно — обычно нисколько не заботящийся о судьбе своих соотечественников, не желаю, чтобы вы прервали свою жизнь.

— Почему?

— Да потому, что я очень хорошо вас понимаю. Будь я на вашем месте, я обязательно прыгнул бы. Будь у меня такая, как у вас, внешность, такая… разочаровывающая внешность, я обязательно прыгнул бы. Будь я такой двадцатилетний, как вы, то есть двадцатилетний без всякой свежести на лице, словно потрепанный старостью, я обязательно прыгнул бы. Что вы умеете в жизни? У вас есть талант? Призвание?

— Нет.

— Амбиции?

— Нет.

— Тогда прыгайте.

Я хотел возразить ему, что он как раз и мешает мне прыгнуть, но решил, что пора прекратить этот пустой разговор.

Твердым шагом я направился к краю пропасти и так же твердо замер у обрыва. Но мысли словно приковали ноги к земле. Как человек с перстнями осмеливается решать мою судьбу? Как это он может судить, годен я к тому, чтобы разбиться о скалы или нет? Кто позволил ему приказывать мне прыгать в пропасть? Я обернулся и крикнул в его сторону:

— Я собираюсь покончить с собой не ради вас, а ради себя!

Оторвав от стула свое длинное худое тело, он подошел и стал рядом со мной. От ветра он покачивался взад и вперед, словно маятник.

— У вас поистине переменчивое настроение. Когда я предлагаю вам не прыгать, вы хотите сигануть в пропасть. А когда я предлагаю вам прыгнуть, у вас пропадает желание. Вам что, всегда хочется делать наоборот все, что вам говорят?

— То, что я делаю, касается лишь меня. И больше всего мне хочется не видеть вас никогда. Исчезнете.

— В любом случае, уже слишком поздно, вы не прыгнете. Если самоубийца не решается больше четырех минут, то ему уже не суждено стать настоящим самоубийцей. Это доказанный факт. А за вами я наблюдаю больше восьми минут.

Он улыбнулся, и драгоценные камни в его рту вновь полыхнули, переливаясь на солнце. Я заморгал, ослепленный роскошной улыбкой незнакомца.

Вдруг посерьезнев, он пристально посмотрел на меня.

— Я прошу у вас всего двадцать четыре часа. Подарите мне их. Если я не смогу убедить вас не обрывать вашу жизнь, то мой шофер завтра же привезет вас сюда, на это же место, в этот же час, и вы спокойно броситесь в пропасть.

Он взмахнул рукой, и я заметил на дороге длиннющий лимузин нежнокремового цвета, возле которого стоял шофер в черных перчатках и, покуривая сигарету, всматривался в горизонт.

— Двадцать четыре часа! Всего двадцать четыре часа, в течение которых вы, возможно, вновь ощутите вкус к жизни.

Я ничего не понимал. Ни нежность, ни доброта не исходила от этого человека, который, однако, желал спасти мою жизнь. Филантропы обычно подвижны, суетливы, толстоваты, с наивными влажными зрачками и круглыми розовыми щечками, с наигранным властным видом. Ничего похожего у человека в белом я не наблюдал. Я искоса посмотрел на него. Его темные глаза, спрятанные под густыми черными бровями, глубоко посаженные, словно призванные наблюдать, оставаясь незамеченными, возвышались над тонким, загнутым, как клюв, носом и смотрели на мир будто из орлиного гнезда. Глядя на него, бросающего на снующих по небу бакланов цепкие взгляды, точные и гнетущие, словно он выбирал себе жертву, можно было бы назвать его красавцем, но в этой красоте не было ничего человечного. Скорее, имперское превосходство.

Почувствовав на себе мой взгляд, он повернулся ко мне и выдавил натужную улыбку. Его губы вновь приоткрыли ювелирную лавку, и я начал про себя перечислять: рубин, изумруд, топаз, опал, брильянт. А что же это за лазурный отблеск там, на левом переднем зубе?

— Скажите, а вон тот камешек цвета ультрамарин, это ляпис-лазурь?

Он подскочил как ужаленный, и его улыбка погасла. Глаза незнакомца насквозь просверлили меня. Он с жалостью смотрел на меня.

— Ляпис-лазурь? Бедный идиот! Это не ляпис-лазурь, это сапфир.

— Согласен.

— Не понял?

— Я даю вам свои двадцать четыре часа.

Вот так я познакомился с человеком, который круто изменил мою жизнь и которого, по своему наивному разумению, я звал в последующие несколько месяцев своим Благодетелем.

2

Лимузин тихо скользил по дороге.

Мой Благодетель вытащил из кармана на одной дверце бутылку шампанского, из другого — бокалы, и мы, восседая на сиденьях из темной кожи, одурманенные витающим в салоне пьянящим запахом янтаря, перешли к методичному потреблению пенного напитка. Я с удовольствием предался этому занятию, избавлявшему меня от лишних разговоров. К тому же шампанское, которое я неторопливо потягивал из бокала, казалось, еще сильнее ударило в голову из-за того, что я пил в движении, и это приводило меня в полный восторг. Впрочем, движение было настолько плавным, что, если бы не мелькавший за тонированным окном пейзаж, можно было подумать, что мы так и не сдвинулись с места.

Наконец мы остановились у высоких ворот из решетки, увитой жимолостью и украшенной гербами из кованого железа. Охранник открыл ворота, и лимузин, грациозный и беззвучный, продолжил свой путь.

— Мы прибыли в Омбрилик.

— Омбрилик?

— Так называется мое поместье.

Дорога с высаженными по обе стороны тисами, безупречно подстриженными, петляла вокруг холма. Она поднималась медленно, по спирали, словно повторяя движение заворачивающегося винта. Нескончаемый вираж влево с бесконечной стеной из одних и тех же темных листьев, мелькавших у меня перед глазами, буквально вдавил меня в дверцу автомобиля. Я чувствовал себя подавленным этим, казалось, нескончаемым кошмаром. Я физически ощущал, как мое сердце смещается в правую часть груди. Нервно вцепившись в ручку двери, я ждал, что меня вот-вот стошнит.

Бросив на меня взгляд, мой Благодетель понял, что мне нездоровится.

— Омбрилик находится в центре спирали, — пояснил он, словно это могло облегчить мои страдания.

Наконец машина вернулась в прямое положение и через несколько секунд остановилась перед огромной виллой, которую я затрудняюсь описать, настолько громадной она была. Могу просто сказать, что этот дом в высшей степени олицетворял то, что понимают под роскошью и экстравагантностью. Множество лестниц убегало в разные стороны от круглого, с колоннами вестибюля, направляясь к силуэтам балконов самых разных размеров и форм, где опускались и поднимались причудливые дымчатые шторы. Лестничные площадки украшали огромные статуи запечатленных в камне в странных позах то ли людей, то ли животных. Я медленно следовал за мажордомом по широким коридорам, стены которых были увешены бесчисленными одинаковыми фотографиями хозяина виллы, которые, однако, при пристальном изучении отличались друг от друга какой-нибудь совсем незначительной деталью. Затем мы вышли на более узкую лестницу, где висевшие картины, выполненные грубыми небрежными мазками, представляли моего нового знакомого в ином виде: занимающегося любовными утехами со всеми животными, которых только придумали природа и человек, включая гиппопотама и единорога. На каждой картине его мужское достоинство выражалось в огромной круглой ярко-алой дубинке, похожей, скорее, на предмет страдания, нежели наслаждения. Мажордом, однако, с беспристрастным видом шествовал среди этих сцен животной течки, равно как и попадавшиеся на нашем пути слуги и служанки, и я решил придержать свое изумление. Но куда же я попал?