Когда я был произведением искусства - Шмитт Эрик-Эмманюэль. Страница 38

— Живые скульптуры отлично продаются. Все красотки прооперированы. Большинство из них уже пристроено. Те, у кого заживают шрамы после операции, тоже ждут своей очереди.

— И что?

— Я не желаю, чтобы ты внес сумятицу в цветущее предприятие. Клиенты должны быть уверены в товаре, который они приобретают.

— Вы же не сделали им лоботомию, этим красоткам?

— Конечно, сделал. Точнее говоря, один из коллег Фише, только тот проигрывал на скачках.

— Так чего же вы боитесь?

Промолчав, он зажег две сигареты и окутал себя облачком голубого дыма. Вдруг я почувствовал на своей шее его горячее, переполненное злобой дыхание, его влажные губы коснулись мочек моих ушей.

— Ты как-то странно потеешь. Что с тобой? Ты случайно не заболел?

— Я прекрасно себя чувствую. Это просто оттого, что мне неприятно вас видеть.

— Если ты плохо себя чувствуешь, я могу позвать доктора Фише, ты же знаешь?

— К большому сожалению для вас, я чувствую себя в отличной форме.

Я натянул одеяло по самый подбородок, готовый отразить, если ему взбредет в голову, попытки осмотреть меня. К счастью, он вернулся к настоящей цели своего визита.

— Не в твоих интересах болтать обо всем на этом процессе.

— И не в ваших интересах тоже.

В ответ раздался тонкий пресный смешок, в котором, однако, сквозила настороженность.

— Чего же я должен, по-твоему, бояться?

— Ну, например, что я могу рассказать об одном мнимом похищении, которое кое-кто устроил для того, чтобы поднять мою стоимость на рынке произведений искусства.

— Цыц, замолчи!

— Или же о врачебных ошибках доктор Фише, который без надлежащей точности вскрывает черепа своим жертвам.

Он приложил палец к моим губам, умоляя меня замолчать.

— Слушай, давай договоримся? Ты забываешь об этом, а я забываю…

— О чем? — перебил его я. — Интересно, чего это мне нужно стыдиться? Разве того, что я доверился вам.

— Подумай хорошенько, твои родители очень обрадуются, когда узнают, как ты разыграл их со своей гибелью? И какую комедию самого дурного вкуса ты устроил перед ними, загримировавшись под утопленника? Как ты считаешь, они простят тебе этот фарс, который ты скрывал все это время?

— Мм-м… Мм-м… Мм-м…

Он не отпускал моей руки до тех пор, пока я не кивнул ему в знак согласия. Швырнув сигареты на пол, он резким движением раздавил их на полу и непринужденной походкой направился к Дюран-Дюрану, который ни слова не уловил из нашей беседы.

— Мои поздравления, господин хранитель музея, вы поддерживаете вверенные вам экспонаты в превосходном состоянии. При случае я обязательно сообщу об этом министру. Да, да. Обещаю.

Зевс покинул мою камеру, оставив Дюран-Дюрана в состоянии легкого обморока, вызванного приступом карьерного оптимизма.

В тот же вечер я пересказал навестившему меня мэтру Кальвино всю разыгравшуюся утром сцену.

Слушая меня, он почесывал затылок, и хмурая гримаса не сходила с его лица.

— Я очень пессимистично настроен, — наконец сказал он. — Моей главной задачей станет доказательство того, что вы не собственность государства, а чиновник, находящийся на службе у государства. Я буду сражаться за то, чтобы добиться изменения вашего юридического статуса. Если мне удастся достичь своей цели, вам придется лишь несколько часов в день позировать в Национальном музее с получением полагающегося вам жалования. Вас устроит такой вариант?

— Что?! И я никогда не смогу вновь стать свободным?

— Вы станете в той мере свободным, в какой является таковым государственный служащий.

— Свободным делать с собой, со своим телом все, что захочу, свободным изменить свой облик, вернуться в то состояние, в котором был до этих операций…

— Несчастный! И думать забудьте об этом! Вы стоили государству десять миллионов. Вы достигли точки, после которой возврат в прежнее состояние невозможен. Вас прооперируют, но не для того, чтобы изменить, а чтобы немного подлатать.

— И значит, я никогда не смогу избавиться от этой личины?

— Так или иначе, теперь уже слишком поздно пытаться стереть с себя оставленное Зевсом клеймо.

33

Заседание суда открылось в понедельник в девять часов утра.

Судьей оказался огромного роста лысый мужчина с широкими обвислыми щеками и головой, напоминающей бурдюк. Со стороны казалось, что верх его черепа мягко перетекает в щеки. Он смахивал на громадную рыбину, одну из тех, что продают на городском рынке: с огромными глазищами, едва заметным ртом, тускло-серого цвета, неподвижно, словно мертвец, лежавшую в корзине торговца. На голове у него болтался парик, косички которого, словно ровные ряды чешуек, свисали ему на плечи. Короткие руки, не длиннее плавников, торчали из-под складок свободной черной мантии. Маленькие пухленькие кисти пятнистого, как у форели, оттенка, казалось, были накачаны водой. Судья отзывался на имя Альфа, и было весьма странно слышать, как эта безмятежная тусклая туша задает вопросы ясным, звонким и правильно поставленным голосом. Я дрожал при мысли о том, что моя судьба быть или не быть человеком решается этим существом с необычной внешностью.

В зале суда стояла невыносимая, словно в парилке, жара. Женщины беспрестанно обмахивались веерами, мужчины то и дело вытирали пот со лба. Я же радовался этой жаре, поскольку таким образом мог скрыть вызванный горячкой пот. Я также сильно надушился одеколоном, чтобы перебить запах гниющего тела. Смотреть я старался все время вниз, чтобы укрыть от любопытных взоров воспаленные веки и багровую паутину, покрывшую роговицы моих глаз. Мне оставалось лишь контролировать гримасы на лице, чтобы не выдать приступы дикой боли, которые периодически вызывали мои раны.

Мэтр Кальвино, адвокат со стороны истца и комиссар Левиафан, представлявший сторону государства, пожали перед началом процесса друг другу руки, точь-в-точь как теннисисты, обменивающиеся до игры приветствием. Словно свисток арбитра, раздался гонг судьи, который объяснил правила игры, и матч начался.

Мой адвокат описал меня как личность с неустойчивой психикой, пораженную приступом амнезии, при этом он отметил, что, повстречав на своем пути Зевса-Питера-Ламу, я согласился на опасный эксперимент, последствия которого не смог должным образом оценить. Должен ли я до конца своих дней платить за минутное заблуждение? Возможно ли потерять навсегда свою человечность, даже если письменно я и отрекся от свободы и добровольно передал себя в руки художника? Нет, человечность — это, говоря юридическим языком, неотчуждаемое имущество, от которого нельзя отречься или которого можно лишиться.

Он вызвал в качестве истицы Фиону. Увидев ее в зале суда, я сразу напрягся, стараясь сдержать дрожь начинающегося приступа горячки. Она с застенчивым видом рассказала историю нашей любви, особо подчеркнув мое страстное желание исполнять отцовские обязанности. На нее тут же коршуном налетел комиссар Левиафан, ответчик со стороны правительства.

— Скажите, это у вас такая привычка — лапать произведения искусства?

— Что-что?

— Ну, раз вы дочь художника, то, насколько я понимаю, привыкли обращаться с холстами?

— Да.

— И как это?

— Я переношу их, складываю, вытираю, наношу на них лак, ставлю в рамки. Вы это имели в виду?

— Вы ощущаете себя полновластной по отношению к произведению искусства?

— У меня нет никакой власти и никаких прав на произведение искусства. Однако я знаю, что мой долг — уважать его.

— То есть, по-вашему, уважать произведение искусства означает спать голышом с ним?

— Адам не является произведением искусства.

Из глубины зала раздался грозный рев Зевса-Питера-Ламы, который вскочил с места, потрясая кулаками.

— Это просто скандал! Я протестую!

Ударом в гонг судья Альфа призвал публику к тишине. Фиона продолжала:

— Адам — человек. И того, что произошло между нами, он желал в равной степени, что и я.

— А вы подумали, мадемуазель, против кого подали в суд, что мы можем сами выдвинуть против вас обвинение в разрушении национального культурного достояния? В том, что вы действовали как настоящий вандал?