История русской литературы с древнейших времен по 1925 год. Том 2 - Святополк-Мирский (Мирский) Дмитрий Петрович. Страница 66

и разрушительных сил «монгольских» степей. Оба Аблеуховых, бюрократ-отец

и террорист-сын – татарского происхождения. Насколько Серебряный голубь

идет от Гоголя, настолько же Петербург идет от Достоевского, но не от всего

Достоевского – только от Двойника, самой «орнаментальной» и гоголевской из

всех «достоевских» вещей. По стилю Петербург непохож на предшествующие

вещи, тут стиль не так богат и, как и в Двойнике, настроен на лейтмотив

безумия. Книга похожа на кошмар, и не всегда можно понять, что, собственно,

происходит. В ней большая сила одержимости и повествование не менее

увлекательно, чем в Серебряном голубе. Сюжет вертится вокруг адской

машины, которая должна взорваться через двадцать четыре часа, и читатель все

время держится в напряжении подробными и разнообразными рассказами об

этих двадцати четырех часах и о решениях и контррешениях героя.

Котик Летаев – самое оригинальное и ни на что не похожее произведение

Белого. Это история его собственного младенчества и начинается она с

воспоминаний о жизни до рождения – в материнской утробе. Она построена на

системе параллельных линий, одна развивается в реальной жизни ребенка,

другая в «сфеpax». Несомненно, это гениальная вещь, несмотря на смущающие

детали и на то, что антропософское объяснение детских впечатлений как

143

повторения прежнего опыта расы не всегда убедительно. Главная линия

повествования (если тут можно говорить о повествовании) – постепенное

формирование представлений ребенка о внешнем мире. Этот процесс передан с

помощью двух терминов: «рой» и «строй». Это кристаллизация хаотических

бесконечных «роев» и четко очерченные и упорядоченные «строи». Развитие

символически усиливается тем, что отец ребенка, известный математик, мастер

«строя». Но для антропософа Белого ничем не ограниченный «рой»

представляется более истинной и более значащей реальностью. Продолжение

Котика ЛетаеваПреступление Николая Летаева гораздо менее абстрактно-

символично и может без труда быть прочитано непосвященными. Это самое

реалистическое и самое забавное произведение Белого. Оно развертывается в

реальном мире: речь в нем идет о соперничестве между его родителями –

математиком отцом и элегантной и легкомысленной матерью – по поводу

воспитания сына. Тут Белый в своей лучшей форме как тонкий и

проницательный реалист, и его юмор (хотя символизм постоянно присутствует)

достигает особенной прелести. Записки чудака, хотя они блистательно

орнаментальны, читателю, не посвященному в тайны антропософии, лучше не

читать. Но последнее его большое произведение – Воспоминания об Александре

Блоке (1922) читать легко и просто. Музыкальная конструкция отсутствует, и

Белый явно сосредоточен на передаче фактов, как они были. Стиль тоже менее

орнаментален. Порой даже небрежен (чего никогда не бывает в других его

произведениях). Две-три главы, посвященные антропософской интерпретации

блоковской поэзии, надо пропустить. Остальные же главы – это залежи

интереснейших и неожиданнейших сведений из истории русского символизма,

но, прежде всего, это восхитительное чтение. Несмотря на то, что он всегда

смотрел на Блока снизу вверх, как на высшее существо, Белый анализирует его

с изумительной проницательностью и глубиной. Рассказ об их мистиче ской

связи 1903–1904 гг., мастерски восстанавливающий атмосферу этих связей,

необычайно жив и убедителен. Но думается, что самое лучшее в этих

Воспоминаниях – портреты второстепенных персонажей, которые написаны со

всем присущим Белому богатством интуиции, подтекста и юмора. Фигура

Мережковского, например, – чистый шедевр. Этот портрет уже широко известен

среди читающей публики и, вероятно, тапочки с кисточками, которые Белый

ввел как лейтмотив Мережковского, навсегда останутся как бессмертный

символ их носителя.

11. Малые символисты

Одним из основных результатов символистского движения стало то,

что количество поэтов увеличилось чуть не в сто раз и почти во столько же

раз вырос средний уровень их мастерства, а также их положение в

обществе и котировка у издателей. Примерно с 1905 г. все новые люди в

русской поэзии были в большей или меньшей степени учениками

символистов и примерно с того же времени все, кроме разве неграмотных,

писали стихи на таком техническом уровне, который, скажем, в 1890 г. был

доступен только самым великим. Влияние символизма распространилось в

нескольких направлениях; возникли всевозможные школы – школа

мистически-метафизическая; школа ритма и словесной зрелищности;

академическая школа, имитировавшая стиль зрелого Брюсова;

«оргиастическая» школа, рвущаяся из оков формы к спонтанному

выражению «стихийной» души; школа прославления порока и школа

чистой технической акробатики.

144

Метафизическая поэзия старших символистов представлена, например,

строгими, неброскими стихами Юргиса Балтрушайтиса (р. 1873), литовца,

усердно переводившего на русский язык скандинавов и Д’Аннунцио (мы

обязаны ему великолепным переводом байроновского Видения суда), который в

настоящее время является послом Литвы в Советском Союзе. Сергей Соловьев

(р. 1886), рано созревший блестящий мистик, о котором я несколько раз

упоминал, говоря о Блоке и Белом, в своих стихах оказался всего лишь

послушным учеником Брюсова (его академиче ской манеры). Несмотря на его

мистицизм, несмотря на его истинное православие (в 1915 г. он стал

священником), стихи его античны, в самом языческом смысле этого слова.

Однако написанная им жизнь его знаменитого дяди Владимира – одна из самых

прелестных биографий, написанных на русском языке.

У символистов читателям нравился больше всего словесный блеск и

ласкающие мелодии. Пышность символистов в опошленном виде можно

встретить в стихах Тэффи, известнейшей юмористической писательницы;

бальмонтовское опьянение мелодичными ритмами – в стихах Виктора

Гоффмана (1884-1911), которого можно считать типичным «малым

символистом», с его сентиментальной красивостью и тоской, со всеми его

прекрасными дамами и верными пажами, так опошленными впоследствии.

Более обещающим, чем все эти поэты, показался Сергей Городецкий

(род.1884) со своими веселыми первыми стихами . В первой своей книге Ярь

(1907) он проявил прекрасный дар ритма и удивительную способность

создавать им самим сочиненную квазирусскую мифологию. Некоторое время

литераторские круги и обычные читатели видели в нем величайшую

надежду русской поэзии, но следующие его книги показали, какое у него

короткое дыхание; он очень быстро выродился в ловкого и

незначительного версификатора. Однако Ярь останется как самый

интересный памятник своего времени, времени, когда в воздухе был

мистический анархизм, когда Вячеслав Иванов верил в возможность новой

мифологической эпохи и когда широко распространилась вера в то, что

жизненные силы стихийной природы человека разорвут оковы цивилизации и

мирового порядка. Эта вера нашла свою формулу в трех строках Городецкого:

Мы поднимем древний Хаос,

Древний Хаос потревожим

Мы ведь можем, можем, можем!

Любопытной и совершенно изолированной фигурой был граф Василий

Алексеевич Комаровский (1881–1914). Почти всю жизнь он был на грани

безумия и не раз эту грань переходил. Именно это придает особый привкус его