Бери и помни - Булатова Татьяна. Страница 7

Дуся вылезла из ванны, тщательно вытерла распаренные ноги и раскорякой на цыпочках пробралась в комнату. Включила телевизор, чтобы было повеселее, и тут же выключила.

«Спать!» – скомандовала она себе и, расправив простыню, улеглась. Обычно Евдокия засыпала мгновенно, не успев на сон грядущий прочитать ни «Отче», ни «Богородицу», ни «Благослови, Господи». Обычно, но не сегодня.

Дуся ворочалась на кровати с боку на бок, пытаясь найти удобную для ее большого тела позу, но не тут-то было. Кряхтя, она поднялась, подошла к окну и выглянула во двор. В бараке напротив горели от силы три окна. Одно из них – то самое, на первом этаже. В груди екнуло. Дуся распахнула створки и замерла, прислушиваясь. Двор оглашал детский плач, переходивший в надрывный визг. «Не спят, маленькие», – посочувствовала женщина и легла грудью на подоконник.

Не спали не только «маленькие». Не спал Селеверов. Не спала Римка. Не спали соседи справа, сгоряча рекомендовавшие заткнуть «щенкам глотку». Визг набирал силу – рядом зажглись еще окна. Дуся занервничала и на всякий случай накинула на себя халат. Через пару минут непрестанного визга из окна во двор вылез сам Селеверов и протянул руки, принимая орущего младенца. Не говоря жене ни слова, Олег перекинул дочь через плечо и медленно пошел к тротуару, проложенному вдоль итээровского дома. Девочка надсадно кричала. Селеверов, не обращая внимания на визг, размеренно начал прохаживаться под итээровскими окнами, подскакивая через шаг, отчего ребенка встряхивало и визг на секунду прерывался. На свежем воздухе девочка довольно быстро уснула; во дворе зазвенела тишина. Измученный папаша, остерегаясь возобновления концерта, продолжал прохаживаться взад-вперед, поглаживая девочку по спинке.

Появилась взъерошенная Римка, толкающая перед собой коляску. Она возила коляску вокруг барака. Подкатив ее к мужу, она хрипло просипела:

– Клади. Уснула.

– Анжелка спит? – поинтересовался Олег.

Римка кивнула и что-то поправила в коляске. Селеверов осторожно переложил дочь. Та закряхтела, но проворная Римка затрясла коляску с такой силой, что у дочери не осталось другого выбора, кроме как подчиниться родительской воле.

– Иди спи, – приказала мужу Селеверова и подкатила коляску к Дусиному подъезду.

– Я посижу, – отказался Олег. – Иди сама. Вдруг Анжелка проснется.

– Не проснется, – пообещала Римка. – Она как слон дрыхнет. Не то что эта. Иди уже. Три часа тебе до подъема.

– А ты как же?

– Нормально, – заверила мужа Селеверова. – Если что, крикну… Иди.

Олег сдался и, разом отяжелев, побрел к бараку, в который, разумеется, намеревался попасть через окно. А Дуся, наблюдавшая с высоты своего третьего этажа, покинула квартиру, уговаривая себя необходимостью подышать свежим воздухом вместо сна.

Явление Евдокии пред Римкиными очами вполне могло бы закончиться нервным срывом, будь на месте Селеверовой человек менее закаленный.

– Здравствуйте, – поприветствовала Дуся растрепанную Римку.

– Здорово, – буркнула та и для проформы качнула коляску.

– Я все видела, – сообщила Ваховская и присела рядом.

– И что? – резонно поинтересовалась Селеверова.

– Ничего… – отмахнулась Дуся и со знанием дела сообщила: – Кишечные колики. У детей так бывает.

– Ну…

– Я говорю, тяжело вам как.

Римка повернула голову к собеседнице: горообразная, в халате, накинутом на ночную сорочку, чужая женщина смотрела на нее с искренней заинтересованностью. Селеверовой стало себя жалко и, чтобы вновь не расплакаться перед этим идолищем в тапках, с вызовом ответила:

– Тебе-то что за дело? Я вроде не жаловалась.

– Нет, конечно, – подобострастно затрясла головой Дуся. – Это я сама вижу… В коляске Элоночка, наверное. Я уже чувствую… Капризная девочка. Совсем маму не жалеет. Плачет и плачет. Это у нее животик боли-и-ит… Болит у девочки живо-о-о-отик… У ма-а-аленькой… – перешла на сюсюканье Ваховская, забыв о Римке. – Давай мамочку домой отпу-у-устим… Пусть мамочка отдохне-о-о-от. А Дуся с тобой похо-о-о-дит, побро-о-о-дит… А потом к мамочке привезет… Да, моя девочка… Да, моя Элоночка…

Селеверова смотрела на Евдокию как на сумасшедшую, в полной растерянности: то ли караул кричать (вдруг и правда психическая), то ли в ноги падать, чтобы не ушла и поспать получилось.

– Слышь, Дуся. Если что, тебе ж Селеверов ноги вырвет…

Ваховская вылупила глаза на озверевшую от усталости Римку и строго сказала:

– Зря вы так, Римма. Грех это…

Селеверовой стало не по себе. Она отодвинулась от говорящей совести в цветастом халате и заворчала, то ли объясняя, то ли извиняясь:

– Грех не грех, а это дети. Понимать должна, не куклы. Эта особенно, крикливая. Я их не для того рожала, чтоб чужой тетке сплавить. Я их бабке-то родной на руки взять не разрешаю, потому что уронить может, забыть где-нибудь, кипятком обварить – не просыхает ведь. А ты, между прочим, никто и звать тебя никак. А туда же – давай, мол, покараулю.

Ваховская внимательно выслушала непривычно многословную Римку и строго повторила:

– Зовут меня Дуся. Евдокия Петровна Ваховская. Живу я в этом доме, вот в этом подъезде, на третьем этаже. В Бога верую и никому дурного не желаю. Если только помочь. Ребенка не уроню, не забуду, кипятком не обварю. Ничем не болею, на ногах стою твердо и себя содержу в чистоте и аккуратности.

Селеверова от бессилия застонала. Вот если бы на нее нападали, она бы точно нашлась. Рожу бы расцарапала, а то еще проще – кирпичом по башке. А здесь что делать?

– Обалдеть! – подвела итог Римка. – Ну тебе чего надо-то, Евдокия? Ну на хрена тебе чужие какашки?

– Я же вам днем объясняла: живу одна, родных нет, детей нет, мужа нет. Жизнь пройдет – вспомнить нечего. А я ведь еще в силах, на пенсию даже не вышла, мне пятидесяти даже не исполнилось, а никому не нужна, никто не вспомнит. Никто в гости не зайдет. Так, думаю, помогу хоть. Вы не бойтесь, я навязываться не буду. Позовете – приду, а не позовете – стороной обходить буду…

Селеверова сидела словно оглоушенная. Все слова этой странной тетки в халате были ей известны: «муж», «дети», «родные», «гости», «помогу». Но вместе с тем это были совершенно незнакомые слова, слова без смысла, без значения. И смысл, и значение придавала им эта нелепая баба, приставшая со своей помощью к ней, к Римке, как банный лист. Под мерное Дусино бормотание Селеверова начала погружаться в дремоту и, понимая, что еще секунда – и она отключится, сдалась:

– Ладно. Уговорила. Если что – кричи. Окно открыто. Заплачет – возьму. Все равно скоро кормить.

– Хотите, я могу там встать? – Дуся показала рукой по направлению к бараку.

– Не надо, – отказалась Селеверова. – Здесь сиди. Ноги-то поди не железные.

Ваховская от волнения мелко затрясла головой и судорожно схватилась за ручку коляски.

* * *

Так началась новая жизнь, понимаемая Дусей как долгожданное счастье. У счастья был свой градус, повышавшийся день ото дня. И своя среда обитания. Счастье тянулось по невидимым проводам, соединявшим пространство барака с пространством квартиры номер восемь итээровского дома.

Во сне счастье представлялось Евдокии маленькой девочкой, сидящей на радуге: немного Анжелой, немного Элоной. «Вставай! – будило оно Дусю по утрам. – Вставай, а то жить опоздаешь!»

Чтобы не опоздать, Ваховская торопилась, пытаясь исчислять очередные сутки тридцатью шестью, а то и всеми семьюдесятью двумя часами. Дуся судорожно проживала пропущенную, в сущности, ею жизнь.

«Это мне Боженька послал!» – ликовала она, испытывая незнакомое ощущение полноты бытия. И пусть в нем не было всего многообразия ролей, отпущенных женщине, зато те немногие, что так неожиданно получила в дар Евдокия, примерялись вдохновенно и радостно.

– Се-ле-ве-о-о-оровы! Анже-э-э-ла! Эло-о-о-она! Собирайтесь! – голосила воспитательница в детском саду. – За вами бабушка пришла!

Выходила толстая Анжела. Капризно топала пухлой ножкой и строго поправляла воспитательницу: