На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной - Федорова Евгения. Страница 19

Юра (сохраняя внешнюю серьезность, но уже с лукавой подначкой, как обычно): Очень просто! Я бы свою жизнь продал. Тысяч за десять. Все равно жить надоело! Ну и, зная твое бедственное положение и стесненные материальные условия, а также питая к тебе нежные братские чувства, я продаю свою жизнь, скажем, за десять тысяч, предварительно все оформив честь по чести, получив деньги и вручив их по назначению, то есть тебе. Ты в смятении, ахаешь и охаешь, но все же таешь от восторга – десять тысяч, шутка ли! Ну как?

Я, понимая, что все это говорится ради хохмы, отвечала ему в его же духе:

– Ну и дурак! Уж если продавать, я бы меньше чем в 100 тысяч свою жизнь не оценила!

Вот так или примерно так мы с Юрой болтали у нас на Скаковой в присутствии мамы. Сколько всякого вздора было при этом сказано, конечно, не запомнилось… Но прежде, чем вернуться к рассказу о следствии, я должна рассказать о Юре и наших совместных приключениях, если так можно назвать наши затеи, выдумки и шутки. Только в этом свете станет понятно, как и почему мы могли нести ту чушь, которая теперь оказалась для нас смертельно опасной.

Я вновь возвращаюсь в далекое прошлое, чтобы рассказать об истоках моей дружбы с двоюродным братом Юркой Соловьевым, начавшейся еще в детстве и продолжавшейся в течение всей нашей жизни. Был он человеком талантливым и замечательным во многих отношениях. Обладал живым умом, безудержным воображением, энциклопедической памятью и славился легким и общительным характером. Юра блестяще играл в шахматы, знал наизусть массу стихов, главным образом Блока, Брюсова, Гумилева, Сашу Черного, Есенина. В компаниях всегда был заводилой, сыпал анекдотами как из рога изобилия и никогда не унывал.

Впервые я увидела своего маленького двоюродного братца, когда мы с мамой приехали в Смоленск в 1917 году. Он был на шесть лет моложе меня, и потому я не очень обращала на него внимание. Вскоре я подружилась с Беби Щербатовой, и Юрка был забыт до самого нашего отъезда в деревню в конце 1919-го, когда в Смоленске стало совсем плохо с продуктами. Рос он отчаянным мальчишкой, тоже «уличным», как и большинство ребят того времени. Даже удивительно, откуда потом появились у него такие тонкие душевные переживания, нежная привязанность к близким, заботливость и внимание, необыкновенная любовь к природе, понимание ее красоты и тонкое восприятие литературы и театра…

Но все это появилось много позже, когда Юра стал взрослым и медленно, трагически погибал от туберкулеза. Когда же он бегал босоногим мальчишкой по улицам Смоленска, то дня не проходило без того, чтобы тетю Юлю – его мать – не осаждали жалобами со всех сторон: то Юрка камнем выбил чье-то окно; то раскровенил нос соседскому мальчишке; то забил деревяшку в водопроводный кран, и теперь к нему нельзя было подойти, так как вас при этом окатывал холодный душ; то протянул где-то веревку, зацепившись за которую падали прохожие…

Иногда тетю Юлю приглашали полюбоваться, как ее драгоценный сын прыгает по зубцам Веселухи – старинной башни Смоленского кремля, на высоте пятиэтажного дома, и тетя Юля, хватаясь за сердце одной рукой, беспомощно махала в воздухе другой… На Юрку сердились, его бранили, наказывали, а иногда, когда в «воспитание» сына вмешивался отец, доставалось ему и ремнем. Заслуженное наказание он сносил безропотно, как вполне законное, добродушно-весело над собой посмеиваясь.

Чувством юмора Юра был наделен с самого детства. Искренне обещал своей «мамусе», которую очень любил, что никогда больше не будет, а на следующий день вытворял то же самое или еще что-нибудь почище. Боялся он только почему-то мою маму, хотя от нее-то как раз ему никогда и не попадало. Очевидно, такую власть имел мамин «ледяной» голос, каким она умела говорить с провинившимся. Мама была неуклонно и педантично требовательна, как строгая, но справедливая учительница, и перед этой педантичностью пасовал даже Юрка.

Вскоре после того, как мы уехали в Боровую, тетя Юля решила отправить сына маме «на исправление». Думаю, что на самом деле она просто хотела, чтобы он немного подкормился в деревне. Юрка прожил у нас месяца три или четыре, и тут-то у нас и завязалась настоящая дружба. Он подрос, начал читать и живо интересоваться природой, от которой был вдалеке, живя в Смоленске. Конечно, Юрка и здесь продолжал совершать свои «чудеса храбрости» – переплывал Днепр туда и обратно без передышки, скакал с деревенскими ребятами на неоседланных лошадях, прыгал с крыши сеновала на землю, рискуя сломать себе ноги.

А однажды в ночь на Ивана Купалу отправился один на деревенское кладбище в поисках зацветающего в эту волшебную ночь чудо-папоротника, якобы приносящего счастье на всю жизнь тому, кто им владеет. Папоротник он не нашел, но сердце мое завоевал окончательно, так как цветок предназначался мне. В то время мы вполне серьезно обсуждали, не пожениться ли нам, когда вырастем? О том, что между двоюродными братьями и сестрами бывают браки, мы уже слышали.

В старом библиотечном шкафу деревенской школы, набитом пыльными связками «Нивы» и приложений к «Русскому слову», хранился и Шеллер-Михайлов, которого я начала почитывать. Мы довольно подробно обсуждали нашу совместную жизнь и даже рисовали план дома, в котором будем жить, причем каждый из нас должен был иметь свою половину, чтобы не мешать друг другу. О более интимных подробностях нашей будущей супружеской жизни у нас были понятия весьма смутные, и не помню, чтобы мы останавливались на их обсуждении. Но имена будущим детям придумывали заранее и решали, кем они будут.

Примерно в этот период началось наше первое творчество и дружное соавторство. Мы стали сочинять небольшие пьески и тут же ставили их с деревенскими ребятишками. Мама очень поощряла эту деятельность и подыгрывала нам на рояле музыку к песням и танцам для наших пьесок. Рояль удалось вывезти из городской школы, когда ее заняли под штаб военного округа. Он дожил в Боровой деревенской школе до оккупации… Немцы пустили его на дрова.

Помню две из наших пьесок: «Лесную царевну», в которой пелась песенка на мотив арии Жермена из «Травиаты»: «…Ты царевна, ты лесная…» и т. д., и «Царевну-лягушку». Я исполняла роль обеих царевен. Пытались мы инсценировать и «Трех толстяков», которыми очень увлекались, но постановка оказалась нам не под силу…

Когда мне исполнилось 18, я уехала учиться в Москву, а Юрка остался в Смоленске еще мальчишкой-школьником. Это была длительная разлука. Мы встретились снова, когда я была уже замужем, а Юрка окончил школу. Он приехал к нам в Ленинград и прожил у нас целую зиму, собираясь поступать в вуз, но в конце концов никуда не поступил и уехал на какую-то стройку. Это была «эпоха новостроек», и вся молодежь ехала куда-нибудь что-нибудь строить.

Хотя в Ленинграде мы были уже вроде бы вполне взрослыми людьми, в чем особенно упорно, но довольно безнадежно старалась убедить нас мама, стоило нам собраться вместе, как мы начинали во что-нибудь играть, тут же входя в азарт, шумно спорить, возиться и, по маминому выражению, «сходить с ума».

Мы устраивали матчи в пинг-понг, тогда только еще входивший в моду, и гоняли шарики не только по столу, но и по всей комнате, используя книги вместо ракеток. Бегали друг за другом, перепрыгивая через столики с чертежными досками, заполнявшими всю нашу огромную комнату (ведь муж был будущим архитектором), устраивали подушечные бои. Нередко наше буйное веселье кончалось разбитой лампочкой или опрокинутой вазой или чашкой.

Еще любили мы играть в шарады и во всякие литературные игры – разгадывать кроссворды, называть великих людей на какую-нибудь букву алфавита, вести рассказы, продолжение которых придумывали все по очереди, отгадывать задуманные предметы или события. У нас была комната в 40 квадратных метров – самая большая во всей квартире отца моего мужа. В остальных трех обитали отец, мать и семь детей разного возраста. Поэтому у нас всегда было достаточно молодежи, «собственной» и «пришлой», в основном друзей моего мужа по Академии художеств, где он учился.