Жена журавля - Несс Патрик. Страница 2

— Журавушка, — мягко сказал он. — Ты — Журавушка…

Птица повернулась всем телом, будто откликаясь на зов и по-прежнему глядя ему в глаза, и он увидел, что второе крыло ее вовсе не распускалось до самой земли подобно первому. Оно нелепо торчало вбок. Навылет пронзенное стрелой.

— О, черт, — прошептал он, и слова сорвались с его губ бесполезным облачком пара. — О, нет…

Стрела была длинной, невероятно длинной, никак не меньше четырех футов, и чем дольше он смотрел на нее, тем отчетливей понимал, что это — ужасающе добротная стрела, с жестким тройным опереньем на одном конце и широким, в два пальца, сияющим наконечником — на другом. В ней также ощущалось нечто до странности древнее, словно ее изготовили из какого-то по-настоящему дорогого дерева; она выглядела вовсе не как игрушка из легкой бальсы, бамбука или из чего там еще делают палочки для еды и уж куда серьезнее декоративных прутиков, какими атлеты малых народностей разжигают олимпийский огонь.

Эта стрела была создана для убийства. Убийства людей в том числе. Эта стрела была из тех, над которыми средневековые лучники молили Господа о благословении, дабы поразить неверных язычников в самое сердце. Вглядевшись внимательней, он также различил у ног птицы темное пятно крови, стекавшей с наконечника на заиндевелую траву.

Кто же мог выпустить такую стрелу в наши дни? Откуда? И, боже правый, зачем?

Он двинулся птице на помощь, не представляя, что именно сможет сделать, и зная наверняка, что помочь не сумеет, но, пораженный тем, что Журавушка даже не попятилась от него, остановился. И, выждав еще немного, обратился к ней напрямую.

— Откуда ты здесь? — спросил он. — Заблудилась?

Птица молчала. Он снова вспомнил ее заупокойный стон, все еще отдававшийся скорбным эхом в его груди, хотя сама она теперь не издавала ни звука. Вокруг царила гробовая тишина. Казалось, они оба находятся в каком-то сне, хотя жуткий холод утверждал обратное, проникая сквозь подошвы его ботинок и покусывая кончики пальцев на руках, а неизбежная шальная капля, как он ни старался это предотвратить, все-таки просочилась в промежность штанов — ведь трусов на нем не было, — напомнив о несомненной реальности происходящего со всеми ее разочарованиями.

О нет, это был не сон, но хождение по грани реального, одно из тех редких переживаний, о которых он будет помнить всю оставшуюся жизнь и в которых весь мир ужимался до него одного и застывал на пару минут для того, чтобы он почувствовал себя снова живым. Примерно так же он ощущал себя, когда терял девственность с одноклассницей — отличницей по английскому, страдавшей экземой, — и все было так мимолетно и так насыщенно, что казалось, будто их обоих вынесло из нормального бытия и физически растворило во времени. Или в тот раз, на каникулах в Новой Каледонии, когда он вынырнул на поверхность океана — в маске, с трубкой — и за какие-то несколько секунд успел разглядеть между накатывающими волнами лодку, с которой спрыгнули другие дайверы, и услышать голос жены, которая в ярости заорала: «Вот он!» — и его всосало обратно в реальность. Или рождение его дочери, пыхтящей красной галделки, которая в первую же ночь после рождения (когда его измученную жену сразил сон и они остались наедине — он и это крошечное созданьице) открыла глаза и уставилась на него, изумленная увиденным, тем, что обнаружила в этом себя, а также, возможно, и слегка оскорбленная — состояние, из которого Аманда так и не вышла за все эти годы.

Этот же момент — именно здесь и сейчас — был не просто подобен уже перечисленным, но и во многом превосходил их. Смертельно раненная птица и он — в замерзшем садике на заднем дворе, словно в границах единственной вселенной, которую он знает. В таких-то местах порой и ощущаешь вечность…

Пока он смотрел, Журавушка сделала шаг, один шажок в сторону — и споткнулась.

Он бросился вперед, чтобы подхватить ее, и вот она уже у него в руках — на удивление тяжелое тело и длинная шея (совсем как у лебедя, но и совсем другая), неповрежденное крыло хлопает по боку.

А запах! От нее разит паникой и дерьмом. Кровью и страхом. Невозможностью полета, заставляющего работать каждый атом любой птицы. Именно запах сильнее всего остального убедил его, что это не сон. При всей боязни причинить птице боль, при всей суматохе — ее хлопающие крылья, разлетающиеся перья и взбесившийся клюв, который запросто мог проткнуть ему грудь до самого сердца, — он осознавал, что его мозг, пускай и весьма одаренный, просто не в состоянии смоделировать букет запахов такой сложности и такой насыщенности самыми разными специями.

— Ну, тише, тише… Успокойся… — приговаривал он, пока птица билась в его руках, слишком поздно осознавая, что угодила в лапы, скорее всего, какого-то хищника. Ее клюв вонзился ему в щеку, потекла кровь.

— Ч-черт! — воскликнул он. — Я же пытаюсь тебе помочь!

Отведя шею назад, птица уперлась головою в небо и распахнула клюв, словно для ответа. Но ничего не ответила. Лишь выдохнула на луну, будто выпуская ее из себя. И вдруг навалилась всем телом ему на грудь — длинная шея упала вниз, точно рука балерины, принимающей аплодисменты, и легла на его плечо, а голова опустилась ему на спину. И лишь по тому, как вздымалась ее узкая грудь, он понял, что птица еще жива, просто в изнеможении уступила его объятиям, и что готова отдать ему жизнь, если это потребуется.

— Не умирай! — торопливо прошептал он. — Пожалуйста, не умирай.

Он опустился в траву — колени вмиг намокли от инея — и, одной рукой придерживая птицу, другой попытался расправить крыло с застрявшей в нем стрелой.

Почти все птичье крыло составляют перья; мышечная плоть — та, что воплощает обыкновенное чудо полета, — заключена целиком в длинном узком тяже, от которого перья и разбегаются, точно брызги. Стрела, пронзив сухожилие снизу, перебила множество перьев, но главное — изувечила столько мышц, что надежды на исцеление почти не оставалось.

Нужно позвать кого-нибудь, подумал он, того, кто в миллионы раз лучше него разбирается во всем этом и сможет реально помочь. Но кого? Специалиста из Королевского общества защиты птиц? Ветеринара? В этот час ночи? И что они сделают? Велят оставить ее в покое? Журавля с такой раной?

— Нет, — прошептал он почти бессознательно. — О, нет… — И уже громче добавил: — Я помогу тебе! Я попробую. Но ты должна вести себя смирно, поняла?

Он поймал себя на том, что, как последний глупец, ожидает от птицы ответа. Но все, что она могла, сводилось лишь к отчаянному дыханию, которое он чувствовал шеей. Нужно вынуть стрелу; он понятия не имел, как это следует делать, но руки его уже сами разворачивали раненое крыло.

— Ну, что ж, — пробормотал он. И повторил: — Ну, что ж…

Он отнял ее от груди и, едва удерживая увесистое тело на вытянутой руке, неуклюже стянул с себя куртку. Затем свободной рукой расправил дешевую ткань на заиндевелой траве, уложил на нее птицу и укутал здоровое крыло, чтобы не мешало. Покорность, с которой Журавушка подчинялась ему, пугала, но он все еще видел, что она дышит: ее грудь вздымалась и опадала куда чаще, чем следовало, но, по крайней мере, не замирала.

Голый по пояс, он стоял на коленях в мерзлой траве — ясной ночью на морозе, который мог бы запросто убить его, останься он здесь подольше. Его руки работали так быстро, как только могли, над крылом, простертым над землей. До сих пор — как, вероятно, и кто угодно на этом свете — раны от стрел он видел разве что в кино. Кажется, там ломали стрелу и вынимали обломок с обратной стороны. Следует ли ему поступить так же?

— Ладно, — прошептал он, ухватился за древко и медленно отпустил крыло так, чтобы его удерживала в воздухе только стрела, зажатая в обеих его руках, и более ничего.

Эта стрела буквально обжигала его пальцы, задеревеневшие на морозе. Древко оказалось на удивление легким — каким ему, впрочем, и полагалось быть, — но очень крепким. Он ощупал каждый дюйм, пытаясь найти более тонкое место, но не нашел — и отчетливо понял, что ему не удастся сломать стрелу сразу, одним нажатием, и что придется пробовать несколько раз, причиняя пернатой бедняге невыносимую боль.