Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Сарнов Бенедикт Михайлович. Страница 52
– Откуда я знаю? Я знаю, что он дружит с Журавлёвым.
– Значит, стукач.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что сам Журавлёв стукач…
В другом несветлом углу комнаты за большой пишущей машинкой горбился молодой человек с красным мрачным лицом. Одним пальцем он выстукивал на машинке какой-то текст, и по ярости, с какой он это проделывал, было видно, как он ненавидит то, что описывает. Вдруг он с грохотом отодвинул стул и забегал по комнате, размахивая правой рукою и говоря неизвестно кому:
– Позвольте, господа, вы утверждаете, что я очерняю действительность. А вы давно не были в провинции? А вы не пили спотыкач в пристанционном ларьке? А вы не видели, как работают женщины на лесоповале? Я всего этого насмотрелся и не вижу никакой разницы между вашими Бабаевским и Казакевичем.
Инна спросила:
– Вы знакомы?
– Нет, – сказал я.
Молодой человек сунул мне руку и, кося глазом в сторону, буркнул сквозь зубы:
– Мсимов.
– Как? – переспросил я.
– Володя Максимов, – сказала Инна. – Ты же читал «Тарусские страницы».
– Да, конечно.
Рука у него была покалечена, пальцы собраны в щепоть, как складывают их таджики, когда едят плов.
(Владимир Войнович. Автопортрет. Роман моей жизни. М., 2012)
Примерно вот так же произошло и мое знакомство с Володей Максимовым. В то же самое время, при сходных обстоятельствах и – это уж точно! – в той самой комнате.
Комната эта была моя. Точнее – моя и той самой «темноволосой с большими серыми глазами» Инны Борисовой, которая познакомила Войновича с Максимовым.
Наши громоздкие письменные столы (мой и Инны) стояли один против другого. Но при всей их громоздкости в комнате еще оставалось много свободного пространства. Это была самая большая и самая светлая комната на нашем шестом этаже, и все другие сотрудники литературного отдела, ютившиеся в своих тесных клетушках, нам с Инной завидовали.
Но при всех несомненных достоинствах и преимуществах этого роскошного – моего и Инны – кабинета был у него один существенный недостаток.
В нем постоянно толпился народ.
Все друзья и любимые авторы не просто заглядывали к нам на минутку-другую, а появлялись в нашей комнате с самого утра, и каждый – эта шутка стала у них чем-то вроде пароля – с порога объявлял, цитируя Ильфа и Петрова, что он к нам «пришел навеки поселиться». И поселялся.
Кто-то – как Максимов – сидел в углу за старой пишущей машинкой и творил свою вечную «нетленку». А в другом углу угнездились шахматисты, и оттуда постоянно доносились одни и те же выкрики: «Я тебе в начале партии вернул ход или не вернул?.. А-а, забыл… Ну так вот вспомни!»
В общем, это был не рабочий кабинет, а клуб.
Разбередив эти воспоминания, я совсем было уже настроился – вслед за Войновичем – припомнить не только обстоятельства моего знакомства с Максимовым, но и всю историю наших отношений. Но – удержался: уж слишком далеко это бы меня увело.
За тридцать лет, пролетевших со дня знакомства до начала 90-х, у меня с ним бывало всякое. Но до его отъезда «за бугор» отношения у нас были не скажу чтобы очень близкие, но – вполне товарищеские. Одно время даже дружеские.
В последние годы он, правда, начал меня слегка раздражать. Ударившись в православие, стал регулярно поздравлять меня – по телефону, конечно, – со всеми православными праздниками.
Ничего худого он при этом, наверно, в виду не имел. Скорее наоборот: имел в виду одно только хорошее. Как тот пахан в камере, о котором любили рассказывать нам Юлик Фрид и Валерик Дунский. Однажды на Пасху он, поклонившись сокамерникам, произнес традиционное: «Христос воскресе, православные!» А потом, обернувшись к лежавшим в своем углу Юлику и Валерику, поклонился им тоже – и сказал:
– И вам, жиды, добрый вечер!
Регулярно поздравляя меня с православными праздниками, Володя Максимов, наверно, был движим теми же добрыми чувствами. Но пахан, про которого нам рассказывали Юлик и Валерик, – надо это признать – был душевно тоньше, деликатнее Володи: он чувствовал, что обратить свое «Христос воскресе» к жидам было бы неуместно, а может быть, для них, жидов, – кто их знает? – даже и оскорбительно. Вот и нашел свою, как ему казалось, необидную для жидов, деликатную формулу поздравления.
Что же касается Володи Максимова, то он, при всем его уме и таланте, не понимал, что эти его поздравления мне не только не нужны, но даже слегка меня коробят своей подчеркнутой нарочитостью.
А впрочем, может быть, он искренне верил, что раньше или позже я тоже обращусь к истинной вере, как это случилось с нашим общим дружком Феликсом Световым.
Как бы то ни было, до отъезда Максимова в эмиграцию отношения у нас сохранялись вполне дружеские.
Иногда (не слишком часто) он звонил мне и из Парижа, всякий раз заканчивая разговор предложением опубликовать что-нибудь в его «Континенте». Теми его предложениями я не воспользовался, но разговоры были вполне дружелюбные. А вот на московский его звонок я отвечал довольно холодно. (Почему – станет ясно из дальнейшего.)
Однако закончил я тот разговор – наверно, желая слегка смягчить свою холодность – умиротворяюще. Сказал:
– Ладно, Володя. Авось как-нибудь, Бог даст, еще свидимся. В Москве или в Париже…
И тут он сказал:
– Но ведь ты был в Париже.
Сказал – со значением. С нажимом на слове «был».
Смысл этой его реплики был такой: «Был и не захотел со мною увидеться, даже не позвонил».
Так оно на самом деле и было. Но не позвонил я ему тогда и не пожелал с ним встретиться не «страха ради иудейска», как он, наверно, подумал, а совсем по другой причине.
Но сперва – о том, как это вдруг получилось, что я оказался в Париже
Я уже упоминал, что до перестройки был, как это у нас называлось, невыездной.
Но началась перестройка, и все изменилось. Во всяком случае, начало меняться. И в один прекрасный день (дело было осенью 1988-го) позвонила мне Ирина Эренбург и огорошила:
– Вы едете в Париж?
Я рассмеялся:
– Бог с вами, Ирина! Откуда вы это взяли?
– Я только что встретила Володю Корнилова, и он мне это сообщил. А когда я сказала, что ничего про это не знаю, усмехнулся: «А-а, значит, он даже от вас это скрывает!»
Я позвонил Корнилову и выразил ему свое «пфе». Он сказал, что ему эту новость сообщила Олеся Николаева, которая тоже едет.
Я позвонил Олесе, и она подтвердила: да, действительно, она была на днях в иностранной комиссии Союза писателей, читала список включенных в делегацию поэтов и критиков и, безусловно, видела в том списке мою фамилию.
Не слишком веря, что все это происходит наяву, а не во сне, я все-таки заглянул в иностранную комиссию. И фантастическая эта новость полностью подтвердилась.
Да, действительно, во Францию отправляется большая, представительная делегация. На две недели: неделя в Гренобле и неделя в Париже. Едут: Булат Окуджава, Андрей Вознесенский, Давид Самойлов, Александр Кушнер, Анатолий Жигулин, Евгений Рейн, Олжас Сулейменов, Геннадий Айги, ленинградский критик Адольф Урбан, молодые поэты Иван Жданов, Олеся Николаева, Михаил Яснов… Конечно, конечно, и вы тоже. Почему вы узнали об этом случайно, окольным путем? Ну… Просто мы никак не могли до вас дозвониться… Вот и с Самойловым тоже никак не можем связаться. Кстати, вы не могли бы нам в этом помочь?
В то, что они не могли до меня дозвониться, я, конечно, не поверил. Тем более что до Самойлова я дозвонился в тот же день и без всяких сложностей.
Дезик, правда, ехать во Францию категорически отказался, как я его ни уговаривал. Говорил, что устал, плохо себя чувствует и вообще не больно это ему интересно. Но больше никто из того списка не выпал, и спустя какой-нибудь месяц, а может быть, даже и месяца не прошло, мы все уже были в Гренобле.