Правило четырех - Колдуэлл Йен. Страница 31
Было от чего прийти в уныние. Нарисованная моим отцом милая картина того, как он случайно наткнулся на важнейший документ, быстро потеряла свою привлекательность. Более того, реальный объем задачи, вероятно, породил в нем неуверенность и посеял сомнения: что, если его гений на самом деле всего лишь провинциальный талант, тусклая звездочка в темном уголке неба? Признание старших товарищей, вера профессоров в его почти мессианскую роль не значили для него почти ничего без прогресса на пути постижения «Гипнеротомахии».
Все изменилось летом, во время поездки в Италию. Пол открыл для себя тексты итальянских ученых, разобраться в которых помог четырехлетний опыт изучения латыни. Знакомясь с одной известной итальянской биографией венецианского Самозванца, он узнал, что некоторые элементы «Гипнеротомахии» были позаимствованы из книги под названием «Корнукопия», изданной в 1489 году. В жизни Самозванца эта деталь не значила, как казалось, ровным счетом ничего, но имела куда большее значение для человека, верившего в авторство римского Франческо Колонны. Что бы ни утверждал сам Колонна, Пол имел теперь доказательство того, что «Гипнеротомахия» была закончена после 1489 года. А к тому времени римскому Колонне исполнилось уже по меньшей мере тридцать шесть. Пол еще не знал, зачем итальянцу понадобилось вводить читателей в заблуждение относительно времени написания книги, но в любом случае он ответил на брошенный Тафтом вызов. Так или иначе, он вступил в мир моего отца.
Пришедшая вместе с успехом уверенность окрылила его. Вооруженный четырьмя языками (пятый, английский, мог принести пользу только при работе со второстепенными источниками) и обширным знанием жизни и эпохи Колонны, Пол набросился на сам текст. С каждым днем он отдавал проекту все больше и больше времени, воспринимая «Гипнеротомахию» с позиций, к сожалению, слишком хорошо мне знакомых: человека, для которого книга — поле битвы, ристалище, место схватки двух умов, поединок, победителю которого достается все. Влияние Винсента Тафта, почти не ощущавшееся в месяцы перед поездкой, дало о себе знать. По мере того как интерес к книге перерастал в манию одержимости, в жизни Пола все более доминирующее положение стали занимать Тафт и Стайн. Думаю, они могли бы завладеть им полностью, если бы не вмешательство одного человека.
Этим человеком был Франческо Колонна, и его книга оказалась вовсе не легким орешком, на что, возможно, надеялся Пол. Как ни напрягал он свой умственный мускул, гора не поддавалась. Работа замедлилась, а тем временем осень сменилась сумрачной зимой. Пол стал раздражительным, скорым на резкие, язвительные замечания, в его манерах появилась явно позаимствованная у Тафта грубость. В «Плюще», как рассказывал Джил, обложившийся книгами, одинокий, ни с кем не разговаривающий отшельник постепенно превращался в объект для шуток. Наблюдая за тем, как тает его уверенность, я часто вспоминал отца, однажды сравнившего «Гипнеротомахию» с сиреной, сладкоголосой соблазнительницей с далекого берега, цепкой и жестокой собственницей в реальности. Ухаживать за такой означало рисковать жизнью.
Пришла весна; девушки в обтягивающих топах перебрасывались фрисби у нас под окном, ветки деревьев облепили цветы и птицы, на корте запрыгали теннисные мячи, а Пол все сидел в своей комнате, один, за закрытыми жалюзи, за запертой на замок дверью, на ручке которой болталось его послание миру — «НЕ БЕСПОКОИТЬ!». Все то, что нравилось мне — запахи и звуки, ощущение нетерпения, пришедшее после долгой, потраченной на книги зимы, — казалось ему лишним, пустым и ненужным. Я и сам превращался для него в пустое и ненужное, то, что отвлекает и раздражает. Все, что он говорил мне, походило на сухое сообщение о погоде в какой-то далекой и чужой стране. Мы почти не общались.
Изменило его только лето. В начале сентября, после трех месяцев в обезлюдевшем кампусе, Пол радостно встретил нас всех, и мы вдруг обнаружили, что он снова готов отложить работу ради друзей, с удовольствием тратит время на пустяки и меньше зациклен на прошлом. В первые месяцы того семестра мы переживали ренессанс нашей дружбы. Он легко избавлялся от старожилов «Плюща», глядевших ему в рот с надеждой услышать что-то совершенно возмутительное; он проводил меньше времени с Тафтом и Стайном; в нем проснулся вкус к еде и прогулкам; он даже нашел что-то смешное в том, как выполняют свою работу мусорщики, являвшиеся под наши окна ровно в семь утра каждый четверг. Мне казалось, что Пол стал лучше. Более того, я думал, что он переродился.
И только когда Пол пришел ко мне однажды поздним октябрьским вечером, после окончания осенних экзаменов, я понял, что нас объединяет еще одно: оба предмета наших исследований хотя и мертвы; но упорно не желают оставаться погребенными.
— Я хочу, чтобы ты поработал со мной над «Гипнеротомахией». Есть ли на свете что-то, что может изменить твое решение? — спросил он, и по напряженному выражению его лица я понял — у него есть нечто важное.
— Нет.
Я ответил так отчасти потому, что действительно не хотел возвращаться к коварной книге, и отчасти потому, что хотел вынудить его поделиться со мной своим открытием.
— Мне кажется, я сделал прорыв. Но мне нужна твоя помощь, чтобы все понять.
— Расскажи.
Не знаю, с чего началось увлечение «Гипнеротомахией» у моего отца, что именно пробудило его любопытство, но у меня все началось с того вечера. То, что рассказал Пол, вдохнуло новую жизнь в давно умершую книгу Франческо Колонны.
— В прошлом году, увидев, что я близок к отчаянию, Винсент познакомил меня со Стивеном Гелбманом из Брауновского института, — начал Пол. — Гелбман занимается математикой, криптографией и религией. Считается одним из крупнейших экспертов по математическому анализу Торы. Ты что-нибудь об этом слышал?
— Похоже на каббалу.
— Точно. Ты не просто занимаешься тем, что говорят слова, но и тем, что говорят цифры. В еврейском алфавите каждая буква имеет соответствующее число. Используя порядок букв, можно найти математические модели.
Вначале у меня были некоторые сомнения. Они остались даже после десятичасовой лекции по сефиротике. Казалось, все это не имеет никакого отношения к Колонне. Но к лету я закончил изучение вспомогательных источников по «Гипнеротомахии» и перешел к самой книге. Ничего не получалось. Она упорно отказывалась укладываться в какие-либо модели. Иногда казалось, что вот оно, рядом, что текст задает направление, что, используя ту или иную структуру, можно достичь некоего пункта, но потом предложение заканчивалось, а в следующем все уже менялось.
Я потратил пять недель на то, чтобы понять первый из описываемых Франческо лабиринтов. Я изучал Витрувия, чтобы понять архитектурные термины. Я обращался ко всем известным лабиринтам древности: к Египетскому в Городе Крокодилов, к Лемносскому, Клузийскому и Критскому. Их набралось с полдюжины. Потом до меня дошло, что в «Гипнеротомахии» четыре лабиринта: один в храме, один в воде, один в саду и один под землей. Стоило мне приблизиться к пониманию одного уровня сложности, как он возрастал вчетверо. В начале книги Полифил, заплутав в одном из них, говорит: «Мне ничего не оставалось, как обратиться к милости критской Ариадны, которая помогла выбраться из лабиринта Тезею, дав ему клубок ниток». Книга как будто понимала, что делает со мной.
В конце концов я осознал, что могу полагаться только на одно: на тот самый акростих из начальных букв каждой главы. И, осознав это, сделал то, на что указывала книга: обратился к милости критской Ариадны, единственного на свете человека, который, возможно, мог помочь выбраться из лабиринта.
— Ты вернулся к Гелбману?
Пол кивнул.
— Я был в отчаянии. Только что не кусал локти. В июле Гелбман согласился принять меня в Провиденсе по настоятельной просьбе Винсента. Гелбман провел со мной целый уик-энд, показывая самые разные, самые изощренные приемы расшифровки, и только тогда кое-что стало проясняться.