Песня синих морей (Роман-легенда) - Кудиевский Константин Игнатьевич. Страница 28

Шли столетия, и каждое поколение моряков отпечатывало в Песне свои души. Безвестные герои, прославившие в Трафальгарском бою Нельсона, сражавшиеся при Гангуте и Севастополе, открывавшие тропики Тихого океана и Антарктиду, погибавшие у Абукира и в Цусимском проливе во имя целей, ненавистных людям, — все те, чьи простые и скромные имена поглощены морями и забвением, вливали к Песню свой гнев и свою любовь. Гнев против несправедливости и любовь к мужеству. И каждый из них завещал, чтобы Песня эта никогда не коснулась слуха того, кто корыстолюбив и алчен, лжив и жесток, кто во власти злобы и чёрных замыслов. И еще тех, кто не любит моря, кто ищет в нём лишь выгоду и честолюбие.

Легенды переплелись в этой Песне с проклятьями и гулом ветра. Трепет парусов окрылял ее. Грохот якорных цепей создавал ритм. В девятьсот пятом в нее ворвались новые мотивы — буря потемкинцев. Впервые в истории матросы поколебали шаткий и неустойчивый мир. Песня возвысилась до звучания Марсельезы.

Но Песня жила в морях — и они дополняли ее своими мелодиями. Голубизною тропиков, розоватым туманом атоллов, блеском солнца и полярных сияний. Разноплеменным гонором портов, запахом водорослей, улыбками женщин. Счастьем, обещанным в конце пути, и тоскою по неизведанным дорогам. Моря влюбляли в себя шелестом далеких материков, напевностью ветров, чувственными обводами бригантин. Влюбляли жизнью, где высшим призванием является борьба, а высшей наградой — свобода и вечное движение вперед… Эта влюбленность всегда находила отклик, ибо с той самой минуты, когда человеком овладела первая мысль, самым страстным его желанием стало — заглянуть за горизонт.

Но моря, как и матросы, дарили Песню не всем. Не золотые нашивки на рукавах, не флотский лоск и отличия открывали ей путь к сердцу. Только верность призванию, мастерство, доведенное до искусства, да великая любовь к людям!

— И если хочешь узнать, светел ли ты сердцем, — тихо говорил Городенко, — выйди на рассвете к морю и вслушайся в утренний туман. Если твои дела и помыслы так же чисты и кристальны, как вода в океане, если ты научился беречь человеческое счастье и приносить людям радость, — тогда услышишь Песню синих морей. Песню верности, мужества и любви.

Учитель умолк и вытер ладонью, видимо, повлажневшие глаза. Дымное серебро качалось над степью, над садами и в улицах, и казалось, что это не лунный свет, а пришедший с моря туман, текучая мелодия Песни синих морей.

— Так-то, Лаврухин, — вздохнул Городенко и поднялся. Его седина слилась в тот же миг с туманистым лунным половодьем. В этом половодье мерцали, как звезды, серебристые листы тополей.

— Комиссар, — тихо спросила Елена, — а ты слыхал эту песню?

— Не знаю. Но, кажется, слыхал, — задумчиво ответил учитель. — Давно, еще в гражданскую войну. И вдалеке от моря… Петлюровцы жгли еврейское местечко под Киевом. Ночью туда ворвался наш полк. При свете пожаров мы почти начисто изрубили банду. До самого утра тушили горевшие дома и собирали обезумевших жителей… А на рассвете, усталый и обессиленный, я вышел за крайние хаты. Помню, кричали перепела. Над балкамй клубились туманы. На шляху стояли наши заслоны, развернув пулеметы в степь… И тогда я услышал ее. Не знаю, откуда она пришла: от далеких берегов или изнутри меня. Но плыла эта песня так величественно, так свободно, что сердце сразу обрело праздничную легкость. Я почти физически ощутил близость победы. И не ошибся: через несколько дней наши войска вошли в Киев…

Он долго молчал, поглощенный воспоминаниями. Потом сослался на усталость и неторопливо ушел в дом. Елена и Колька слышали, как стукнула за ним щеколда двери. Дворовый пес Кудлай лениво звякнул цепыо и затих: видимо, снова улегся под крыльцом. В наступившей тишине чудилось, будто шуршит полуночный свет, оседая в густые заросли кукурузы.

— Колька, что ты наговорил! — с притворным ужасом всплеснула руками Елена. — А может, он прав? Может, и нет никакой любви и ты попросту придумал ее?

Колька сердито и обиженно взглянул на Речную, порывисто поднялся со скамьи.

— Пойдемте к морю… Мы тоже услышим ее. И тогда вы поверите..

— Поздно ведь, — нерешительно возразила Елена. Но затем рассмеялась и протянула Кольке руку. — Ладно, пошли, Робинзон.

Луна сливала море со степью. Над шаландами, вытащенными на берег, дремали притихшие мачты. Понуро накренившись, они таили в своем молчании извечные думы. Ржавые якоря, вонзившись в песок, приковали к побережью лунную неподвижность ночи. И словно отягченный этой неподвижностью, устало дышал маяк, с трудом раздвигая на сонной башне блеклые жабры огня.

Колька помог Елене забраться в одну из шаланд, присел рядом с женщиной на банке. Взял ее руки в свои ладони и замер.

— Здесь мы и будем сидеть до утра? — весело спросила Елена.

— Тс-с, вы разбудите мачты, — с шутливой строгостью предупредил он. — И потом… ее, наверное, нужно ожидать молча.

Юность не знает долгих огорчений. От неловкости, вызванной неожиданной и не совсем обычной встречей с Яковом Ивановичем, не осталось и следа. Она унеслась, растаяла, как уносится бродячая волна, случайно прошедшая над отмелями. Колька видел перед собой глаза женщины, наполненные лучистым сознанием того, что она любима, чувствовал запах ее волос и загадочную теплоту пальцев. И этим ограничивался сейчас для него мир, который казался Кольке безграничным. Еще не познавший глубин человеческой близости, он воспринимал как высшее ее торжество спокойную и доверчивую радость Елены… Эти глубины у каждого возраста свои. Опущенные ресницы четырнадцатилетней девчонки или неумелый поцелуй в шестнадцать — значат в эти годы так же много, как свобода, добровольно отданная любимому, — в годы зрелые. Кольке было девятнадцать.

И потому в нескрываемой радости Елениных глаз заключалось в эту минуту все его счастье, все его бытие — жизнь, которая обрела себя сполна, не помнила прошлого и не торопила будущее.

Колька не понимал, что это будущее уже пробуждалось и его наивном сердце. И пробуждала его — Елена. Будучи старше его и богаче, она невольно откликалась на его восторженность, на его робкую верность и ласковость. Тогда в ее глазах проскальзывала туманистая, уже не девичья отзывчивость — та застенчивая и в то же время царственная отзывчивость, которой так щедро наделена женщина. Она бередила в Кольке еще неведомые тайники чувственности, и ему начинало казаться, что июньское жгучее солнце, которое скрылось за морем, вернулось обратно и теперь таится в близких и влекущих губах женщины.

— Скажите… тот, другой, — глухо спросил Колька и на миг запнулся. — Он очень любил вас?

Его вопрос не удивил Елену. Видимо, и ее околдовали спящее лунное море, чистая Колькина близость, — и ночь превратилась вдруг в текучие минуты признаний, когда исчезают пустые условности, созданные расчетливым разумом и недоверием людей друг к другу, и вступает в свои права самый кристальный и лаконичный язык: сердца с сердцем.

— Он много говорил о любви, — ответила она, — слишком много… И мне, наверное, поэтому хотелось, чтобы он хоть иногда помолчал. — Елена искоса взглянула на Кольку и рассмеялась. — А сейчас все совсем наоборот. Но ведь сейчас нельзя разговаривать, правда? Нужно молчать?

Он тоже улыбнулся — мучительно, грустно. И внезапно промолвил совсем не девятнадцатилетние слова, а иные, пришедшие уже из будущего, разбуженного Еленой.

— Мне ничего не нужно вам говорить… Вы все понимаете сами.

Она уловила его неюношескую тоску, примолкла, отвернулась к морю.

— Ты становишься взрослым, — сказала тихо. — Это и радует меня и страшит.

Молчала. Смотрела на море. Но когда Колька, ощущая в этом задумчивом молчании свое равенство, робко привлек ее, сама прижалась лицом к его щеке.

Лунный свет цепенел над морем космическим тусклым туманом. В нем, в этом тумане, терялись безмерные воды с блуждающими отблесками созвездий… Моря — вечно живая сказка человечества! Холодное мерцание гренландских скал и сонная одурь тропиков, ревущие хоралы торнадо и мертвая тишина азиатских пустынь — все уживалось в этой сказке, такой же разнообразной, как помыслы и обиды людей в сказке, то ласковой и спокойной, как усталая женщина, то гремящей и непонятно-жуткой, как ураганы в лунную ночь. С этой сказкой родилась и легенда-песня, которая бродит под разными широтами где-то в морях. Бродит у берегов Камчатки и Огненной Земли, в шхерах Норвегии и в атоллах Гвинеи, среди хрустальных торосов Арктики и задымленных причалов Калькутты. И потому, что у Песни нет ни преград, ни фарватеров, ей не заказаны были пути и сюда, к ленивому хуторскому покою Стожарска, к степному берегу, где на шаланде сидели щекою к щеке двое.