Песня синих морей (Роман-легенда) - Кудиевский Константин Игнатьевич. Страница 59
Хмурый октябрьский день кончался. Близкая ночь сгущалась в темных лесах, наплывая оттуда на станцию, на причалы, на серые окна изб. Колька подумал, что сумерки в этих лесах начинают накапливаться сразу же после рассветов. Наверное, от долгих сумерек и тусклого неба у зенитчиков слезились глаза.
Вагон, в который погрузился отряд, был наполнен глубоким устойчивым холодом осенних ночей. Он зябко стучал колесами, продрогшими в мороси.
— Видать, дорога осталась еще с допотопного времени, — проворчал кто-то из моряков, напрасно стараясь согреться.
— Дорога как дорога, — обиделся неожиданно Чирок. — По ней, бывало, каждую субботу любители на рыбалку да по грибы ездили, Места тут вокруг богатющие: лесные, озерные!
— Оно и видно: клюкву собирать можно прямо с подножки вагона…
— Медведи, говорят, по шпалам ходят, закурить просят.
— Окуни на еловые шишки клюют…
— А ну вас… — отмахнулся Чирок. Он вглядывался в плывущую ночь за окном, пытаясь распознать родные места, родную ленинградскую землю. Но темень, гонимая ветром, забивала глаза.
Потом стали часто попадаться костры, походные мастерские саперных подразделений. Поезд замедлял ход и долго тащился по разрытым участкам насыпи. Рядом с ней замечали матросы груды наваленных шпал, новые рельсы, усталых и грязных солдат, которые равнодушно глядели на поезд. По всему было видно, что ветку спешно перешивали — прокладывали вторые пути, укрепляли насыпь. Что ж, эта ветка приобретала для Ленинграда первостепенную важность, превратившись внезапно из захолустного дачного тупика в дорогу значения стратегического.
Чирок вызвался дневалить до самого Ленинграда, и мало-помалу отряд забывался в непрочных дорожных снах. Время от времени все еще пытались бодриться робкие огоньки цигарок, но липкий махорочный дым тяжелил ресницы, склеивал наглухо веки глаз… В однообразном и сонном стуке колес лишь изредка вскрикивали стыки на стрелках да гулко стонали мосты над болотными реками. Глухие леса вокруг чернели тысячелетней ночью…
Уже под утро Чирок растормошил Кольку, взволнованно зашептал:
— Вставай, Лаврухин, приехали! Финляндский вокзал!
Матросы все еще спали, тревожно дыша во сне. Осторожно, чтобы не разбудить их, Колька пробрался следом за Чирком к тамбуру, спрыгнул на землю.
Острая свежесть заморозка обожгла его. В мутном рассвете дыбились громадины зданий — темные, молчаливые, притаившиеся под низким небом. Пахло холодными рельсами, покрытыми инеем. От плывущих над городом туч тянуло сыростью Балтики — на этих тучах время от времени вздрагивали тени зарниц: то ли от ранних трамваев, то ли от вспышек орудий близкого фронта.
— Ленинград! — с восторгом промолвил Чирок, оглядывая и небо, и контуры зданий — все сразу. Потом неожиданно предложил: — Давай выскочим на улицу, пока наши спят, хоть на минутку. Тут перед вокзалом памятник Ленину. На броневике.
Он потащил Кольку напрямик через рельсы и шпалы, мимо багажных пакгаузов, будок стрелочников и пустынных перронов. Прошмыгнули каким-то служебным ходом со строгим предупреждением: «Запрещен» — и очутились внезапно на привокзальной площади. Нет, город вовсе не походил на молчаливый и притаившийся. Текли торопливые толпы по тротуарам: люди спешили к заводам и фабрикам, может быть, лишь быстрее и собраннее, чем в обычные мирные дни. Звякали на поворотах трамваи, сверля туманную сырость узкими затемненными фонарями. Проносились закамуфлированные машины с синими щелями фар. А на углах и на перекрестках, в скупом освещении приглушенных ламп, светивших только отвесно вниз, стояли дежурные бойцы местной противовоздушной обороны. В платках и в надвинутых кепках, с повязками на рукавах и сумками противогазов, они напомнили чем-то питерских красногвардейцев, рабочих-дружинников с Нарвской заставы и Выборгской стороны, которых не раз видел Колька в кинокартинах. Сейчас красногвардейцы поглядывали в рассветное небо, туда, где смутно угадывались глыбы заградительных аэростатов.
— Отсюда до моего дома, на Петроградскую, рукой подать! — шептал возбужденно Чирок. — Как думаешь, отпустит Рябошапко?
Колька утвердительно кивнул. Он понимал состояние друга: разве не то же чувствовал сам, когда бригада вышла к Стожарску! Прошёл Чирок через много боев, через раны и смерти, прошел через ад бессарабских степей и прибугских лиманов — сам не верил уже, что останется жив. Однако остался! И больше того: обойдя пол-России, очутился неожиданно в родном своем городе, на знакомых до боли улицах, что снились не раз, наверное, в минуты безмерной усталости, очутился вновь у отцовского дома, который и свидеть уже не чаял. Сложно ли было Кольке разгадать волнение друга!
И еще помнил Колька, как сочувственно отнеслись к нему товарищи там, в Стожарске. Тогда, у Раскопанки, они приняли на себя его, Колькину, долю солдатской работы, смертельного риска и стойкости, приняли затем, чтобы мог он покинуть хоть на сутки окопы и бой, где вражьи пули делились на всех, повидаться с отцом и матерью перед долгою, может быть, вечной разлукой. Зная цену каждому часу, проведенному на передовой, Колька с тех пор считал себя в неоплатном долгу перед матросами. Сейчас ему хотелось, хоть чем-то отблагодарить Чирка.
— Отпустит, — убежденно подбодрил он товарища, сам искренне веря, что будет именно так.
Они перебежали площадь. Но вместо памятника увидели груду мешков, набитых землею, которыми был старательно укрыт постамент, уходящую кверху башенку, бережно обшитую досками, парусиной и толем. Кольку поразило, что даже в таком виде памятник приобретал какую-то завершенность, резко очерченную строгость линий, в которых угадывались скрытое величие, лаконичность и геометрическая простота, возведенная в совершенство искусства.
Совсем по-иному воспринял вид памятника Чарок. Он умолк, уголки его губ болезненно искривились. Видимо, до этой минуты он все еще видел в мечтах Ленинград — веселый и шумный, с неугасаемым отблеском юности на самых старинных фасадах. И только сейчас понял, что прежнего города нет, что война ворвалась в него так же, как в бессарабские степи, и лицо Ленинграда теперь повзрослело, как лицо человека, прошедшего через бой. Эта действительность безжалостно нарушила мечты и надежды Чирка, и он, оглушенный внезапностью горестного открытия, закусил торопливо губу, задышал чаще и напряженнее.
Когда они возвратились к вагону, Рябошапко отдавал команду снова занять свои места. Поезд уходил дальше. Он нехотя тронулся, перетирая на жестких колесах сонную вялость; потом, освободившись от сонливости, начал вилять на запутанных станционных стрелках. За окнами потянулись окраины Ленинграда. В расплывчатом сумраке хмурого утра они казались громоздкими и хаотичными, как поваленный лес.
Чирок стоял у окна грустный и молчаливый. Он заикнулся было о том, чтобы навестить родных, но Рябошапко только отмахнулся.
— Прибудем на место — тогда и навестишь, — обронил он.
— А далеко это место? — упавшим голосом поинтересовался Чирок.
— Много. будешь знать — облысеешь скоро, — отрезал мичман. Но потом, смягчившись, добавил: — Какое ж тут может быть далеко, ежели всюду, куда ни сунься, передовая!
Рассвело. Мутное небо сразу же отодвинулось от земли, тяжело легло на горбатые спины аэростатов, провисая меж ними клубящимся пологом влаги. В этой влаге терялись и глохли скупые дымы блокадных заводов.
Не прошло и часу, как поезд снова остановился, — теперь уже окончательно. Отряд ожидал дальнейших приказаний, столпившись у вагона, вдыхая терпкий туманистый воздух. Наконец, возвратился Рябошапко в сопровождении армейского старшины. Раздалась громкая команда: «Стано-ви-ись!»
Закинув за спины вещмешки, винтовки и автоматы, матросы неровной колонной пересекли пути, втянулись в глухую булыжную улочку. Деревянные дома смотрели на них исподлобья. Тощие дворовые псы, еще сохранившиеся на окраинах города, провожали отряд равнодушным и тусклым взглядом. Голые ветви деревьев, набухшие сыростью, сгущали туман. С них зябко срывалась капель и бесшумно падала за крашеными заборами в мокрую мякоть опавших листьев.