Трое в лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером. Страница 46

Но красотой они не блещут. В лодке, которую вы возьмете напрокат на Темзе повыше Марло, вам не удастся пофорсить и пустить кому-нибудь пыль в глаза. Она быстро положит конец подобным затеям своих пассажиров. Это ее главное, можно даже сказать – единственное, достоинство.

Обладатель наемной лодки склонен к скромности и уединению. Он любит держаться в тени деревьев и путешествует большей частью либо рано утром, либо поздно вечером, когда река пустынна и на него некому глазеть.

Завидев издали знакомого, обладатель наемной лодки вылезает на берег и прячется за дерево.

Однажды летом я принимал участие в прогулке, для которой наша компания наняла на несколько дней лодку в верховьях Темзы. Никто из нас до тех пор не видел наемной лодки, а когда мы ее увидели, то никак не могли догадаться, что это такое.

Мы заказали по почте четырехвесельный ялик. Когда мы явились на пристань с чемоданами в руках и назвали себя, лодочник сказал:

«Как же, как же, вы заказали четырехвесельный ялик. Он готов. Джим, притащи-ка сюда „Гордость Темзы“!»

Мальчик ушел и через пять минут вернулся, с трудом волоча за собой деревянную колоду доисторического вида, которую, судя по всему, недавно выкопали из-под земли, и, к тому же, выкопали так небрежно, что без всякой необходимости нанесли ей тяжкие повреждения.

Трое в лодке, не считая собаки - i_63.png

Лично я с первого взгляда на этот предмет решил, что передо мной какая-то реликвия эпохи Древнего Рима, – какая именно, я затруднялся определить, но полагал, что скорее всего гроб.

Такое предположение казалось мне весьма правдоподобным, поскольку верховья Темзы изобилуют римскими древностями. Однако один из наших спутников, серьезный юноша, смысливший кое-что в геологии, поднял на смех мою римскую теорию и объявил, что любой мало-мальски мыслящий человек (категория, к которой он, при всем желании, причислить меня не может) сразу же узнает в найденном мальчишкой предмете окаменелого кита. И он указал нам на ряд признаков, свидетельствовавших о том, что кит принадлежал к доледниковому периоду.

Чтобы покончить с этой дискуссией, мы обратились к мальчишке. Мы заклинали его ничего не бояться и сказать нам, положа руку на сердце, что это такое: окаменелый допотопный кит или древнеримский гроб?

Мальчик сказал, что это – «Гордость Темзы».

Сперва мы нашли его ответ чрезвычайно остроумным и кто-то даже дал ему два пенса за находчивость, но когда он стал настаивать, мы решили, что шутка переходит границы, и разозлились.

«Ну, хватит, хватит, милейший! – оборвал его наш капитан. – Нечего дурака валять! Тащи это корыто обратно к мамаше, у нее сегодня стирка, а нам давай лодку».

Тогда к нам снова вышел хозяин и заверил нас словом делового человека, что эта штука – действительно лодка, и не просто лодка, а тот самый «четырехвесельный ялик», на котором нам предстоит спуститься по течению Темзы.

Мы, конечно, здорово разворчались. Мы считали, что он мог бы по крайней мере побелить ее или осмолить, – словом, хоть что-нибудь сделать, чтобы ее можно было отличить от обломка кораблекрушения. Но он не видел в ней никаких недостатков.

Он даже обиделся на наши замечания. Он сказал, что выбрал для нас лучшую лодку на всей пристани и что это просто черная неблагодарность с нашей стороны.

Он сказал, что «Гордость Темзы», в том виде, в каком она здесь стоит (надо бы сказать не «стоит», а «рассыпается»), служит верой и правдой целых сорок лет только на его памяти, и никто никогда на нее не жаловался, и он никак не поймет, что это на нас нашло.

Мы воздержались от дальнейших пререканий.

Мы связали веревочками части этой, с позволения сказать, лодки, оклеили самые неприглядные места кусками обоев, помолились богу и вступили на борт.

За шестидневное пользование этой посудиной с нас содрали тридцать пять шиллингов; на любой распродаже обломков, выкидываемых волнами на берег, мы могли бы приобрести такую же рухлядь за четыре шиллинга и шесть пенсов.

На третий день пребывания в Оксфорде погода испортилась. (Простите! Я возвращаюсь к рассказу о нашем теперешнем путешествии.) Мы пустились в обратный путь под мерно моросящим дождем.

Река – в дни, когда сверкает солнце, блики на волнах танцуют, бродят по лесным тропинкам, золотят вершины буков, гонят тень из-под деревьев, блещут на колесах мельниц, шлют кувшинкам поцелуи, в воду прыгают с плотины, серебрят мосты и стены, озаряют все селенья, радуют луга и пашни, оплетают ивы сетью, в каждой бухте отдыхают, вдаль уходят с парусами, наполняют мир сияньем, – в дни такие наша Темза кажется рекой волшебной, полной золота рекой.

Но река – в ненастье, в холод, когда волны грязно-буры, дождик в них роняет слезы, шепчет жалобно, по-вдовьи, а вокруг стоят деревья в бледных саванах тумана, в чем-то молча упрекают, словно призраки немые, призраки с печальным взором, призраки друзей забытых, – в дни такие наша Темза неживая, теневая, скорби полная река.

Солнечный свет – это горячая кровь природы. Какими тусклыми, какими безжизненными глазами смотрит на нас мать-земля, когда солнечный свет покидает ее и гаснет! Нам тогда тоскливо с нею: она как будто не узнает и не любит нас. Она подобна женщине, потерявшей любимого мужа: дети трогают ее за руки, заглядывают ей в глаза и не могут добиться от нее даже улыбки!

Целый день мы гребли под дождем, – что за унылое занятие! Сперва мы делали вид, что страшно рады. Мы говорили, что любим разнообразие и что нам интересно познакомиться с Темзой во всех ее обличьях. Мы говорили, что совсем не рассчитывали на неизменно ясную погоду, да и не желали ее. Мы уверяли друг друга, что природа, прекрасна и в слезах.

Трое в лодке, не считая собаки - i_64.png

Первые несколько часов мы с Гаррисом были просто в восторге от этой погоды. Мы даже затянули песню о прелестях цыганской жизни, открытой солнцу, и грозам, и ветру, и еще о том, как цыган радуется дождю, как наслаждается им и как смеется над всеми, кто не любит дождя.

Джордж относился к нашим забавам весьма сдержанно и не расставался с зонтиком.

Перед завтраком мы натянули брезент, оставив открытым лишь маленький кусочек на носу, чтобы можно было орудовать веслом и обозревать окрестности; так мы и плыли до самого вечера. За день мы прошли девять миль и остановились на ночлег немного ниже Дэйского шлюза.

Врожденная порядочность не позволяет мне утверждать, что мы провели веселый вечер. Дождь лил с непоколебимым упорством. Все наши вещи промокли и слиплись. Ужин оставлял желать лучшего. Когда не чувствуешь голода, холодный пирог с телятиной как-то не лезет в глотку. Мне хотелось котлет и сардин, Гаррис вслух мечтал о рыбе под белым соусом, он отдал остатки своего пирога Монморанси, который от них отказался и, явно оскорбленный таким угощением, перешел на другой конец лодки, где и уселся в полном одиночестве.

Джордж потребовал, чтобы мы прекратили эти разговоры, иначе он подавится холодной отварной говядиной, к которой не было даже горчицы.

После ужина мы вытащили карты и стали играть в наполеон по одному пенни партия. Мы играли добрых полтора часа, после чего выяснилось, что Джордж выиграл четыре пенса – Джорджу всегда везет в картах, – а я и Гаррис проиграли ровно по два пенса.

Тогда мы решили прекратить это азартное занятие. Гаррис сказал, что оно слишком возбуждающе действует на нервную систему, если хватить через край. Джордж предложил было продолжать, чтобы мы могли отыграться, но я и Гаррис решили не вступать в единоборство с судьбой.

После этого мы приготовили себе пунш, уселись в кружок и принялись болтать. Джордж рассказал нам об одном своем знакомом, который два года назад поднимался вверх по Темзе, и однажды, – погода была точь-в-точь, как сейчас, – провел ночь в сырой лодке, и схватил ревматизм, и ничто уже не могло его спасти, и десять дней спустя он умер в страшных мучениях. Джордж сказал, что его знакомый был совсем молодым человеком, и как раз собирался жениться, и что вообще нельзя себе представить ничего более трагического, чем этот случай.