Расстрелять! - Покровский Александр Михайлович. Страница 33

А потом сколько возвышенной человеческой грусти, сколько остановившейся печали движения начинает наблюдаться на лице у того ученого, который вылез, наконец, за своим ящиком.

Силы моего мазка не хватает, чтоб описать эту боль человеческую и трагедию. Скажем, как классики: «Птица скорби Симург распластала над ним свои крылья!»

Варёный зам

Зама мы называли «Мардановым через „а“. Как только он появился у нас на экипаже, мы – командиры боевых частей – утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: „Утверждаю, Морданов“. Через „о“.

– Я – Марданов через «а», – объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней телки.

Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля:

– Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?..

Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Черном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».

– Нищета там, – говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.

У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.

Мы его ещё ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.

– Наш зернобобовый! – изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.

Он любил повторять: «Нас никто не поймет» – и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.

– Ну, как наши дела? – произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.

Хотелось тут же переделать все дела.

Однажды мы его сварили.

Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.

– Ну, как наши дела? – втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.

В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.

– Ну, как…

Дальше мы не слышали, мы наблюдали: он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.

Мы: я и мой мичман – мастер военного дела – проследили зачарованно их – его и банки – последний путь.

– …наши дела… – закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.

Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел вареного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, – и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.

Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.

Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?

Наконец, мы очнулись и бросились на помощь. Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман – мастер военного дела – кричал: «Ой! Ой!» – и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.

– Беги за подсолнечным маслом! – заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» – умчался на камбуз. Там у нас служили наши штатные мерзавцы.

– Насмерть?! – спросили они быстро. Им хотелось насмерть.

Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: «Не знаю».

За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.

Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело.

Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.

Однако и проняло же его! Мда-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперёд и там спереди – ха-ха – все тоже обработало!

Спасло его только то, что при +28С в отсеке он вместо нижнего белья носил шерстяной костюм.

Своя шерсть у него вылезла чуть позже – через неделю. Кожа, та тоже слезла, а там, где двумя ручьями затекло, там – ха-ха – снималось, как обертка с сосиски, то есть частично вместе с сосиской.

– Ну, как наши дела? – вполз он к нам на боевой пост осторожненько через две недели, живой. – Воду не кипятите?..

Кувалдометр

– Смирно!

– Вольно!

В центральный пост атомного ракетоносца, ставший тесным от собранных командиров боевых частей, решительно врывается комдив, на его пути все расступаются.

Подводная лодка сдаёт задачу номер два. Море, подводное положение, командиры и начальники собраны на разбор задачи, сейчас будет раздача слонов и пряников.

Комдив – сын героя. Про него говорят: «Сын героя – сам герой!» Поджарый, нервный, быстрый, злющий, «хамло трамвайное». Когда он вызывает к себе подчиненных, у тех начинается приступ трусости. «Разрешите?» – открывают они дверь каюты комдива; открывают, но не переступают, потому что навстречу может полететь бронзовая пепельница и в это время самое главное – быстро закрыть дверь; пепельница врезается в неё, как ядро, теперь можно открывать – теперь ничего не прилетит. Комдив кидается, потому что «сын героя».

– Та-ак! Все собраны? – комдив не в духе, он резко поворачивается на каблуках и охватывает всех быстрым, злым взглядом.

– Товарищ комдив! – к нему протискивается штурман с каким-то журналом. – Вот!

Комдив смотрит в журнал, багровеет и орет:

– Вы что? Опупели?! Чем вы думаете? Головой? Жопой? Турецким седлом?!

После этого он бросает журнал штурману в рожу. Рожа у штурмана большая, и сам он большой, не промахнешься; журнал не закрывает её даже наполовину: стукается и отлетает. Штурман, отшатнувшись, столбенеет, «опупел», но ровно на одну секунду, потом происходит непредвиденное, потом происходит свист, и комдив, «сын героя», получив в лобешник (в лоб, значить) штурманским кувалдометром (кулачком, значить), взлетает в воздух и падает в командирское кресло, и кресло при этом разваливается: отваливается спинка и подлокотник.

Оцепенело. Комдив лежит… с ангельским выражением… с остановившимися открытыми глазами… смотрит в потолок… рот полуоткрыт… «Буль, буль, буль», – за бортом булькает дырявая цистерна главного балласта… Ти-хо, как перед отпеванием; все стоят, молчат, смотрят, до того потерялись, что даже глаза комдиву закрыть некому; тяжко… Но вот лицо у комдива вдруг шевельнулось, дрогнуло, покосилось, где-то у уха пробежала судорога, глаза затеплели, получился первый вдох, который сразу срезонировал в окружающих: они тоже вдыхают; покашливает зам: горло перехватило. Комдив медленно приподнимается, осторожно садится, бережно берет лицо в ладони, подержал, трёт лицо, говорит: «Мда-а-а…», думает, после чего находит глазами командира и говорит: «Доклад переносится на 21 час… помогите мне…», – и ему, некогда такому поджарому и быстрому, помогают, под руки, остальные провожают взглядами. На трапе он чуть-чуть шумно не поскользнулся: все вздрагивают, дергают головами, наконец он исчезает; командование корабля, не подав ни одной команды, тоже; офицеры, постояв для приличия секунду-другую, расходятся по одному; наступает мирная, сельская тишина…

Нет-нет-нет, штурману ничего не было, и задача была сдана с оценкой «хорошо».

Артюха

Северная Атлантика. 8.20. – по корабельному времени. На вахте третья боевая смена. Подводное положение. Вот он, центральный пост – кладезь ума и сообразительности. Сердце корабля. Командирское кресло в самой середине (сердца), в нём – бездыханное тело. Командир. Утром особенно сильны муки; промаявшись в каюте, но так и не сомкнув глаз, командир тут же теряет сознание, едва его чувствительные центры (самые чувствительные) ощутят под собой кресло; съеженный, скукоженный, свернутый, как зародыш, едино-начальник (над ним только Бог)! Командира по мелочам не беспокоят. Пока он спит, служить в центральном можно; боцман дремлет на рулях: глаза закрываются, под веками бегают зрачки; спит; насмотрелся фильмов, старый козёл, ни одного не пропустит. Вахтенный офицер наклоняется к нему: «Бо-ц-ма-ан… Гав-ри-лыч…» – «Да-да-да…» – говорит Гаврилыч и опять засыпает. Но зато он чувствует лодку до десятых долей градуса. Вахтенный механик бубнит что-то, уткнувшись в конспект; инженер-вычислитель, покосившись на командира, осторожно дёргает акустиков раньше времени с докладом: «А-ку-с-ти-ки…»; те понимают, что раз дернули заранее, значит командир спит, и, чтоб не будить «зверя», шепотом докладывают: «Го-ри-зо-нт чи-с-т…»