Некоторым образом драма - Конецкий Виктор Викторович. Страница 61

Я, конечно, не помнил, хотя Фриш мне чрезвычайно, даже до некоторого суеверного страха близок, иногда даже текстуальными совпадениями в своих вечно фрагментарных рассуждениях.

– Работа, – объяснила Женя, – это единственное, что избавляет Макса от ужаса, когда он внезапно, беззащитный в своей нейтральной Швейцарии, просыпается среди ночи или ранним утром. Сразу же посмотрите сто тридцатую страницу «Листков из вещевого мешка».

– Сейчас посмотрю, – сказал я. – А пока угадайте, кто сидит у меня в гостях?

Я знал, что Евгения Александровна была в приятельских отношениях с Некрасовым и никогда не пыталась забыть его, ибо нельзя работать над Бёллем или Фришем, не держа в уме, в воображении прозу Некрасова. И я знал, что старшина II статьи обрадуется, узнав, что у меня в гостях сидит жив-живехонек друг Виктора Платоновича. А передо мной на столе детские журналы Вики, фотографии, письма к Воловику.

Ну, она, конечно: «Ох и ах!» Затем рассказала о неизвестном мне факте. Оказывается, за двое суток до смерти Некрасову прочитали заключительные строки из выступления Вячеслава Кондратьева в «Московских новостях», где Кондратьев заявил на весь мир, что «Окопы» остаются нашей лучшей книгой о войне. И Некрасов – он был еще в сознании – просил дважды перечитать ему эти строки. Так что умер, зная, что Родина его помнит. Евгения Александровна попросила меня пересказать этот факт Александру Борисовичу, подчеркнув, что это не легенда, что знает она об этом из первоисточника.

Я, конечно, передал. Правда, ни о Бёлле, ни о Фрише Александр Борисович слыхом не слыхивал: технарь-строитель мостов через всякие разные знаменитые реки, но без знакомства с мировой литературой. А я-то сразу сунул ему «Листки из вещевого мешка», дабы похвастаться автографом Фриша, где он желает мне счастья на море, за письменным столом и повсюду. Но никакого впечатления на моего гостя автограф знаменитого прозаика не произвел, хотя в письме Некрасова, которое открытым лежало на столике между нами, Виктор Платонович отмечает, что в детстве Воловик подавал блестящие беллетристические надежды: «Помнишь твою захватывающую „Тайну бандитов“, которая заканчивается, на мой взгляд, динамично: „Геркулес“ догнал „Баторию“ и всадил ей в борт стальной таран, находившийся на носу корабля (продолжение следует)». Как видишь, ты, Шурка, определенно подавал надежды, – пишет Некрасов. – Но где же продолжение «Бандитской тайны»?

Присланные тобою фото возвращаю».

– Эти фото я ему посылал, – объяснял Александр Борисович. – В начале июня. Наши фото конца шестидесятых. А он вот вернул: оказывается, они у него есть. Ему, знаете, разрешили все-все с собой вывезти – удивительно… Простите, мне что-то дышать трудно. Я встану, пожалуй…

Он встал со стула, я продолжал читать очередное письмо Некрасова вслух:

– «Середина июня, а ходим все в кожаных куртках. Дожди. Говно. На юг не поехал. Пляжа нет. А что без пляжа там делать? Как там у вас теперь с водкой? Говорят, легче стало. Впрочем, я сим сейчас не интересуюсь…»

– Странное состояние, – прервал меня Александр Борисович. – Никогда такого не было. Дышать трудно, и чуть голова кружится.

Он сказал это со спокойным удивлением.

Чего особенного? Разволновался человек от воспоминаний.

Я открыл форточку. На улице было около нуля, из форточки потянуло ленинградской стылой сыростью.

– Гололед, – сказал Александр Борисович. – Ужасный гололед. И курю много. Вот и дышится…

За время нашей встречи он выкурил две полсигареты через мундштук.

– Виктор Платонович смолил почище вас, – сказал я.

– Гололед, – повторил Александр Борисович. – От метро пешком шел, и еще лифт у вас барахлит. Пешком поднимался…

Этот лифт угробил и мою мать, и еще трех пожилых людей на площадке, и я со своим инфарктом пешочком с шестого этажа шлепал в реанимацию: не дашь же санитаркам тащить себя на носилках через шесть пролетов…

– Как у вас сердце? – спросил я. Его лицо начинало мне не нравиться.

– Никаких плохих ощущений.

– А раньше что было с сердечком?

– Нет. И на пенсии недавно – четыре года как бездельничаю.

Я все-таки усадил его обратно на стул и посчитал пульс. Рука у Александра Борисовича была полная, но плотная, пульс я нашел без особого труда. Он показался мне нитевидным, хотя я толком не знаю, что за таким словом стоит. Удары считал по часам – тридцать секунд – сорок пульсаций.

– Оно у вас работает, как у космонавта, – сказал я, зная, как важны подобные комплименты, когда человеку становится плоховато.

– Да, это не сердце, – сказал он. – Дышать трудно. Странное ощущение…

– Идемте-ка в кухню. Посидите у дверей на балкон. Я балкон на зиму еще не забаррикадировал.

Мы пошли на кухню. Поддерживать себя за локоть Александр Борисович не дал и за стенку не придерживался, хотя шел неуверенно. Я открыл балконную дверь и посадил его перед ней на стул. Одной рукой он оперся на стол, но сидел прямо. А в меня потихоньку стал заползать страх: цвет лица не нравился. Я накапал кордиамин, валерианы и дал ему. Он выпил очень послушно. Это тоже не понравилось. Мужики часто отмахиваются от всяких разных капель.

– Нашатырь хотите?

– Не знаю, странно это… Вызовите такси, пожалуйста. Домой поеду.

До такси дозвонился быстро, но пообещали только в течение двух часов: «Не занимайте телефон – позвонят в любую минуту».

Какая сволочь, гнида и падла выдумали эти «два часа»? Какая гнусность вокруг! Вот вам: десять лет не работает на шестой этаж лифт… И – бейся башкой о стену, ори, задыхайся от бессильной ненависти… – называется мелочи жизни. И смерти – добавлю не ради красного словца.

– Попробуемте-ка лечь, – сказал я. – Здесь простудитесь.

Балкон был засыпан снегом, сильно сквозило сырым холодом.

– Вам ни капельки не лучше?

– Нет.

Я дал ему понюхать нашатырь. Довольно настойчиво это сделал.

– Дошло?

– Да, спасибо.

Я повел его назад в комнату. Но мою поддерживающую руку он вытерпел только пока я помогал ему встать со стула, затем пошел самостоятельно. У дивана сказал:

– Ботинки новые. Вы уж простите, сидят туго, снимать не буду.

Когда лег:

– Лежать хуже.

И попытался сесть. Я снял с него галстук и расстегнул ворот рубашки.

– Все-таки сердце болит или нет?

– Нет.

Вот положение: вызывать «неотложку» – придется говорить при нем, а он в полном сознании. Услышит – добавочная психическая нагрузка: 1) значит, с ним очень плохо, 2) он в чужом доме – неприятности незнакомому хозяину, 3) увезут в больницу, а жена?…

Но он мне слишком уже не нравился. Главное – никакого улучшения самочувствия и плохой цвет лица. Однако никаких жалоб на сердце и никакого заметного страха, а страх при всяком сердечном приступе сильно обостряется. Даже руку к сердцу и вообще к груди не тянет.

Шла двадцатая минута. Надо было решаться.

– Я вызываю «неотложную», – сказал я.

Он послушно промолчал. И это тоже было плохо.

«03» ответила сразу, но минут десять-пятнадцать расспрашивали обо мне, моем больном и чем он раньше болел с детства. А я пятнадцать минут объяснял, что первый раз человека вижу, что ему семьдесят семь лет и ему очень странно плохо. Наконец пообещали.

Тут только я сообразил, что еще нет 17-ти часов и внизу работает литфондовская поликлиника. Набрал регистратуру и попросил послать ко мне терапевта – бегом, ибо у меня стало плохо гостю, которому под восемьдесят лет.

– Сердце?

– На сердце он не жалуется.

– Сейчас скажу.

Александр Борисович про такси и дом напоминать перестал, мои разговоры выслушивал равнодушно. И это испугало уже до трясуна в руках. Я подсел к нему и гладил по колену, повторяя: «Сейчас будет доктор, сейчас будет доктор…»

– А лежать все-таки хуже, – сказал он довольно отчетливо. Но дыхание делалось хриплым.

Я стащил с него пиджак со знаком ветерана-строителя на лацкане. Врача не было. Так прошло пять минут. Я опять набрал номер нашей поликлиники.