Рассказы - Тэффи Надежда Александровна. Страница 21
Пропадал на рыбной ловле по целым дням. Вечером Елизавета Маврикиевна бегала по всем береговым кабачкам, разыскивая его. Раз нашла в компании рыбаков с пьяной девицей, которая сидела у него на коленях.
- Папочка, иди же домой! - позвала она.
- Не понимаю тебя, - отвечал Куприн тоном джентльмена. - Ты же видишь, что на мне сидит дама. Не могу же я ее побеспокоить.
Но общими усилиями даму побеспокоили.
* * *
Он всегда любил и искал простых людей, чистых сердцем и мужественных духом. Долгое время дружил с клоуном, любил циркачей за их опасную для жизни профессию.
Как-то, встретив у меня молодую, очень буржуазную даму, он вполне серьезно убеждал ее бросить все и поступить в наездницы.
- Вот родители не позаботились о вас, не дали вам настоящего воспитания. Вы где учились?
- В институте.
- Ну вот видите. Ну на что это годится? Раз родители вовремя не позаботились, попробуйте исправить их ошибку. Конечно, на трапеции работать вам было бы уже трудно. Поздно спохватились. Упустили время. Но наездница из вас может еще выйти вполне приличная. Только не теряйте времени, идите завтра же к директору цирка.
Стихов Куприн вообще не писал, но было у него одно стихотворение, которое он сам любил и напечатал несколько раз, уступая просьбам разных маленьких газет и журналов. В стихотворении этом говорилось о его нежной тайной любви, о желании счастья той, кого он так робко любит, о том, как бросится под копыта мчащихся лошадей и "она" будет думать, что вот случайно погиб славный и "почтительный" старик. Стихотворение было очень нежное, в стиле мопассановского "Fort comme la mort"1, очевидно, этим романом и навеянное.
Вот оно, это стихотворение, и открывало тайный уголок романтической души Куприна.
Все знают его как кутилу, под конец жизни даже больного алкоголика, но ведь не все знают тайную нежность его души, его мечты о храбрых, сильных и справедливых людях, о красивой, никому не известной любви.
Никто не знает, что три года подряд 13 января, в канун русского Нового года, он уходил в маленькое бистро и там, сидя один за бутылкой вина, писал письмо нежное, почтительно-любезное все той же женщине, которую почти никогда не видел и которую, может быть, даже и не любил. Но он сам, Александр Иванович, был выдуман Гамсуном и, подчиняясь воле своего создателя, должен был тайно и нежно и, главное, безнадежно любить и каждый раз под Новый год писать все той же женщине свое волшебное письмо.
* * *
Конец беженской жизни Куприна был очень печальный. Совсем больной, он плохо видел, плохо понимал, что ему говорят. Жена водила его под руку.
Как-то раз я встретила их на улице.
- Здравствуйте, Александр Иванович.
Он смотрит как-то смущенно в сторону.
Елизавета Маврикиевна сказала:
- Папочка, это Надежда Александровна. Поздоровайся. Протяни руку.
Он подал мне руку.
- Ну вот, папочка, - сказала Елизавета Маврикиевна, - ты поздоровался. Теперь можешь опустить руку.
Грустная встреча.
* * *
Елизавета Маврикиевна решила, что благоразумнее всего вернуться на родину. Пошла в консульство, похлопотала. Оттуда приехал служащий, посмотрел на Куприна, доложил послу все, что увидел, и Куприну разрешили вернуться. Они как-то очень быстро собрались и, ни с кем не попрощавшись, уехали. Потом мы читали в советских газетах о том, что он говорил какие-то толковые и даже трогательные речи. Но верилось в это с трудом. Может быть, как-нибудь особенно лечили его, что достигли таких необычайных результатов? Умер он довольно скоро.
* * *
Вот какой странный жил между нами человек, грубый и нежный, фантазер и мечтатель, знаменитый русский писатель Александр Иванович Куприн.
2. ГЕОРГИЙ ЧУЛКОВ И МЕЙЕРХОЛЬД
Не знаю, жив ли Георгий Чулков.
Воспоминание о нем осталось очень милое. Красивый, приятный, талантливый человек. Но главное, что характеризовало его, это непогасаемый восторг перед каким-нибудь талантом. Он не помня себя погружался в этот восторг, только им и бредил, только им и жил.
А. Измайлов в своих сатирических портретах написал о Чулкове:
"Александр Блок! Александр Блок! Александр Блок! Дайте папочке сахару".
Но ему и сахару не нужно. Ничего ему не нужно. Забывал самого себя.
Я его видала часто вместе с Мейерхольдом еще до театра Комиссаржевской, где Мейерхольд наконец развернулся. До этого театра были только планы, чертежи будущего великого здания, декламация и предчувствие триумфа. Предчувствия не обманули. Ведь перед закатом Мейерхольда большевики начали строить театр его имени, где, если верить газетам, для каждого зрителя был обещан особый вентилятор.
Мейерхольд чертил магический треугольник. В углы треугольника помещались - автор, режиссер и актер. Каждый в своем углу. Общение - через катеты и гипотенузу. Автора и актера соединяет гипотенуза длиннейший путь. И это не без умысла. Таким образом, автору выходило проще общаться с актером через режиссера, по двум катетам. Непосредственное общение автора с актером подрывает работу режиссера, который лучше знает, что хочет выразить автор и как нужно его выражать.
Впоследствии я на горьком опыте узнала весь трагизм этой гипотенузы, отделяющей автора от актера.
Режиссер всегда считает автора врагом пьесы. Автор своими замечаниями только портит дело. Написал пьесу автор, но режиссер, конечно, лучше понимает, что именно автор хотел сказать.
Так, в одной из моих пьес выведен нежный молодой влюбленный, который говорит любимой женщине: "Солнце мое, я люблю тебя". Режиссер напялил на влюбленного страшный рыжий парик, огромный зеленый галстук с торчащими концами и загримировал идиотом.
- Почему?
- Как почему? По вашей же пьесе. Ведь он же у вас идиот.
- Да с чего вы это взяли?
- Да как же: он говорит даме "солнце мое". Ясно же, что он идиот!
Когда ставили мою большую пьесу в московском Малом театре, я приехала, чтобы прочесть ее актерам. Потом стала ходить на репетиции. Ставил пьесу Платон, серьезный режиссер - театр ведь императорский!
Первый акт кончался у меня чтением нежного стихотворения, и занавес под это чтение должен был медленно-медленно опускаться. Было красиво, и создавалось "настроение". И каждый раз театральный плотник пускал занавес с какой-то нарочитой скоростью: трррррр-бах! Я чуть не плакала. Платон успокаивал: