Собрание произведений в одном томе - Жванецкий Михаил Михайлович. Страница 144

Нам руки впереди мешают. Руки сзади – другое дело.

И команды не впереди, а сзади, то есть не зовут, а посылают.

Это совсем другое дело.

Можно глаза закрыть и подчиниться – левое плечо вперед, марш, стоп, отдыхать!

Так что народ сейчас правильно требует порядка.

Это у нас в крови – обязательность, пунктуальность и эта… честность и чистота.

Мы жили среди порядка все семьдесят лет и не можем отвыкнуть.

Наша свобода – бардак. Наша мечта – порядок в бардаке. Разница небольшая, но некоторые ее чувствуют. Они нам и сообщают: вот сейчас демократия, а вот сейчас диктатура.

То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.

При диктатуре все боятся вопроса, при демократии ответа.

При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.

Крупного животного страха – одинаково.

При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.

При полном порядке – со всех сторон.

Сказать, что милиция при диктатуре нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения.

Это было и есть.

А на улице, в воздушной и водной среде это дело самих обороняющихся, поэтому количество погибших в войнах равно количеству погибших в мирное время… У нас…

В общем, наша свобода хотя и отличается от диктатуры, но не так резко, чтоб в этом мог разобраться малообразованный человек, допустим, писатель или военный.

Многих волнует судьба сатирика, который процветает в оранжерейных условиях диктатуры пролетариата и гибнет в невыносимых условиях расцвета свободы.

Но это все якобы.

Просто в тепличных условиях подполья он ярче виден и четче слышен. И у него самого ясные ориентиры.

Он сидит на цепи и лает на проходящий поезд, то есть предмет, лай, цепь и коэффициент полезного действия ясны каждому.

В условиях свободы сатирик без цепи, хотя в ошейнике.

Где он в данный момент – неизвестно.

Его лай слышен то в войсках, то на базаре, то под забором самого Кремля, а чаще он сосредоточенно ищет блох, с огромной тоской по ужину.

И дурак понимает, что в сидении на цепи больше духовности и проникновения в свой внутренний мир. Ибо бег за цепь можно проделать только в воображении, что всегда интересно читателям.

Конечно, писателю не мешало бы отсидеть в тюрьме для высокого качества литературы, покидающей организм. Но, честно говоря, не хочется. И так идешь на многое: путаница с семьями, свидания с детьми… Тюрьма – это уже чересчур.

Что сегодня радует – предчувствие нового подполья.

Кончились волнения, беготня, снова на кухне, снова намеки, снова главное управление культуры и повышенные обязательства, снова тебе кричат: «Вы своими произведениями унижаете советского человека», а ты кричишь: «А вы своим велосипедом его калечите».

Красота! Тот, кто нас снова загоняет в подполье, не подозревает, с какими профессионалами имеет дело.

Сказанное оттуда по всем законам акустики в десять раз сильнее и громче, и лозунг руководства «Работать завтра лучше, чем сегодня» – в подполье толкуют однозначно: сегодня работать смысла не имеет.

Приступ пессимизма

Нет больше Родины и Народа. Под этим именем никто не хочет выступать. Есть Я, осуществляемое с большим трудом.

Время кончилось. Жизнь началась сначала. Прекратились лауреаты, секретари, герои, массовые протесты и всенародные подъемы. Остался мат, лай собак, визг женщин, прибой грязных волн о грязный берег.

Пыльной и дырявой стала надежда.

Как горизонт, отодвигается счастье.

К рукам приближается оружие.

Плохие и мертвые попадаются все чаще.

Электричество и канализация на последнем издыхании.

Интерес к окружающему уже не в состоянии преодолеть тревогу и болезнь. Хорошее настроение только у пуделей, а смех только у идиотов. На улицах, в квартирах, на кухнях смех не слышен. Телефонный разговор стал коротким.

«Запиши мой телефон», – говорят друг другу и прощаются.

Напряженная тишина. Безмолвные очереди машин в ожидании бензина. В человеческой очереди попадается труп. Отъезды стали бытом. Возвращения потеряли ориентацию. У обещавшего вернуться нельзя понять – куда. И понимать некому.

Никто не загорает, не отдыхает, не живет. На пустынном берегу откуда-то взявшиеся сирийцы строят гостиницу. В тайге неизвестные турки строят гостиницу. Немцы восстанавливают барскую усадьбу.

Примерно так, примерно так…

Редакция, которую покинула надежда, выпускает журнал. Ищут анекдоты, заглядывают в постели, звонят за рубеж.

Голоса все глуше. Смешное какое-то осталось, но уже не смешит и плохо доходит.

И почта не находит себе места. Под разными названиями выходят одинаковые газеты.

Армия неожиданно стала жалобной, раздражительной. Опять оказалась не приспособленной к военному времени, нуждается в длительной войне, чтоб набрать опыт. А люди не хотят этого опыта, а без людей она не может. Много журналистов и мало солдат. В атаку идут операторы. Солдаты окапываются. Противник есть, погибшие есть, а фронта нет. Генералам столы сервируют на картах. Из танка спрашивают, как проехать к противнику… Мальчик показывает и бьет гранатой вслед. Победа не нужна никому, пока идет снабжение.

Обоим президентам внушают, что это очень сложная и жестокая война с коварным, умелым и жестоким противником.

Эти бьются за свою родину, и те бьются за свою родину. И все находятся на своей родине, отсюда невнятность героизма и отсутствие подвигов.

Лекарства отняли у городов, передали солдатам, и возросли потери в тылу. Продолжительность жизни одна у мирных и у солдат. Врачи из каких-то остатков что-то делают. Больные в карманах приносят вату, марлю, инструмент. «Скорая» доехать не может. Приехав, отъехать не может. В этих пробках и угнать невозможно.

В больницах врачи как-то пытаются смерть отодвинуть, но жизнь дать не могут и так и выпускают в это месиво.

А тут страсти кипят: наваливаются, рвут, режут. Беззащитное готовится к уходу. Защититься невозможно. Воры и так уже в лучших машинах, в лучших квартирах, в лучших костюмах, в лучших часах и с лучшим оружием.

Молодое и кипящее ничто не считает чужим: чужую жизнь не считает чужой, и чужую жену не считает чужой, и милицию не считает чужой, а страну считает своей. Кто не хочет пропасть, к ним присоединяется и все равно пропадает. Потому что идет на войну…

Примерно так, примерно так…

Увидя пятерку молодых в машине, все разбегаются. Куда они едут? Против кого? Где выйдут и кого убьют? Все головы в плечи и домой. А там, кроме двери, ничего. Дверью прикрыты. За дверью не живем, готовимся… Если вдруг пропадут свет и вода, никто не выйдет. Боятся. Рассвет как спасение.

Примерно так, примерно так…

Разница между полами перестала волновать. Приумножать население никто не хочет.

Примерно так, примерно так…

Вот из-за поворота выходит человек… Все может быть, но ничего хорошего это не означает.

Оркестр, пожалуйста. Медленно и печально.

Цирк

Ничего нет нашей жизни хуже – лучше – скучнее – веселее – интереснее – страшнее – голоднее – сытнее и зажигательно убийственнее! Каждый прожитый день высекается на теле неизлечимой зарубкой – шрамом – фурункулом – прыщом – царапиной!

Наш светлый – темный – радостный – печальный продукт невозможно сначала отыскать, потом достать, потом сварить, потом разжевать, потом проглотить, потом переварить. Символ нашей жизни – разбитый унитаз.

Обстановку видеть – слышать – понять невозможно! Жить нельзя. Но даже на эту жизнь покушаются те, кто живет еще хуже, хотя хуже некуда. Но они живут.

Даже не живут, а пытаются жить неоднократно. Последнюю попытку начать жить предпринимают перед самой смертью, выезжая в другие страны, чтоб удобрить те поля своими нитратными телами.

Кто-то в муках рожает детей, удивляясь, почему муки не кончаются с их появлением. Время от времени из репродуктора, затянутого паутиной, сипло слышен новый закон и тихие предсмертные дебаты, которые не могут привлечь внимание копошащегося в свалке населения. Группы преступников уже никого не могут оскорбить, а тем более испугать мучительной смертью, что и так тянется от рождения.