Собрание произведений в одном томе - Жванецкий Михаил Михайлович. Страница 26
Каждый день…
Каждый день…
А вообще у нас есть все, но не везде…
Не всегда…
И в недостаточном количестве.
Скажи им, что ты Витя
– Если спросят, как зовут, скажешь: Витя. Фамилия? Скажешь: Ильченко. Где живешь? Говори в гостинице «Киевской», в № 515. А кто это с вами маленький? Ну, говори, скажем, Кац. А чьи это вещи слева? Говори: мои. А это чьи вещи справа? Говори: его. А как вы попали на пятый этаж? Скажи: лифтом. А ключ? Скажи: попросил у администратора, и мне дали. Все запомнил?
– Все!.. Только непонятно зачем. Я же действительно Витя, моя фамилия Ильченко. Живу с Кацем на пятом этаже…
– А это чьи вещи?
– Мои.
– А эти?
– Его.
– Умница. Так и отвечай, если спросят.
– Зачем же так отвечать. Это действительно мои вещи.
– А эти?
– Его.
– Запомнил?
– Чего тут запоминать? Это действительно его вещи.
– Правильно.
– А фамилия его как?
– Кац.
– Умница. А твоя?
– Ильченко.
– Не собьешься?
– Как же я собьюсь! Я же действительно Ильченко!
– А он?
– Кац.
– Видишь, как ты быстро запомнил.
– А чего тут запоминать, я от рождения Ильченко, а он – Кац.
– Браво! Но когда будут спрашивать, не перепутай.
– Зачем мне путать. Он Кац, я Ильченко, то есть наоборот. Нет, правильно. Я – Ильченко, он – Кац.
– Вот теперь правильно. И не дай бог!
– А почему не сказать правду?
– Какую? Что ты Ильченко, а он Кац. Кто поверит? В общем, говори, что ты Ильченко, а он Кац. Эти вещи твои, те вещи его, понял? Если спросят.
– Я, конечно, могу, но лучше говорить правду.
– Говори так, как я сказал, понял?
– Понял.
– Давай повторим…
– Я Ильченко, а тот маленький – Кац. Так?
– Так.
– Эти вещи мои…
– Какие?
– Вот эти.
– Да – эти твои.
– А те его?
– Точно!
– Значит, я взял ключ у администратора. Так?
– Так.
– Пошел наверх.
– Поехал.
– Поехал наверх… На какой этаж?
– На пятый.
– На пятый, на пятый, на пятый… Открыл дверь этим ключом и вошел…
– Номер комнаты?
– 515, 515, 515, 515, 515!
– И лег на какую кровать?
– На левую, на левую, на левую!
– Все! Вот это вызубри наизусть.
– Хорошо. Значит, я Ильченко. Я Ильченко…
– А вот и Кац… Ты слышал, о чем мы с ним говорили?
– Да.
– Скажешь, что ты Кац, если спросят.
– Ни за что! Плевал я.
– Ты хочешь все угробить?
– Не хочу я. Почему я должен прикидываться. Я действительно Кац, и я не желаю…
– Ну действительно, действительно. Скажешь, что ты Кац, эти вещи твои и все!
– Не хочу я.
– Ты все сорвешь!
– Ну и пусть. Я буду говорить правду.
– Идиот. Ты его заложишь. Меня – ладно. Его за что. Ильченко в чем виноват?
– Слушай, ты хочешь меня заложить?
– Ой, отстаньте от меня! Не хочу участвовать в ваших авантюрах.
– Вот собака. Все угробит. Посадит всех.
– Слушай, если ты не скажешь, что ты Кац, я за себя не ручаюсь, хоть мы друзья, но в тюрьму из-за тебя я садиться не хочу. Ясно?
– Все равно сядете. С вашими авантюрами. Жулики! Жулики! Нина Ивановна – а – а! (Ему затыкают рот.)
– Тихо, сволочь, убью! Все! Ты сам скажешь, что он Кац. Ничего. С кляпом во рту, но на свободе!
Я жду
Я жду… Каждый день на этом месте я жду. Время в ожидании тянется медленно. Жизнь в ожидании проходит быстро. И тем не менее я жду, жду, жду…
Я часто стоял в очередях. Я смотрел на лица, на которых отражалось только ожидание. Я видел тоскливое, бессмысленное стояние. Я физически чувствовал, как из моего тела уходят минуты и часы. Мне шестьдесят лет. Из них три года я провел в очередях. Я иногда болел. Иногда жаловался. Меня иногда вызывали. Мне назначали прием на двенадцать часов. Ни разу. Ни разу за мои шестьдесят лет меня не приняли ровно в двенадцать. Кому-то нужно было мое время. Полчаса, час, два моей жизни, и я отдавал.
Мне шестьдесят лет. Из них на ожидание в приемных ушло два года. Два с половиной года я провел в столовых в ожидании блюд. Два года – в ожидании расчета. Год ждал в парикмахерской. Два года искал такси. Три года валялся на чемоданах в вестибюле гостиницы и смотрел собачьими глазами на администратора. Всем нужно мое время. У меня его мало. Но если нужно…
Мне шестьдесят лет. В ожидании я провел пятнадцать. Двадцать лет я спал. Осталось двадцать пять. Из них семнадцать – на счастливое детство. И только восемь я занимался своим делом.
Мало. Я бы мог сделать больше. Зато я научился ждать.
Ждать упорно и терпеливо.
Ждать, не теряя надежды.
Ждать, сидя на стуле и покачиваясь.
Ждать, стоя и переминаясь.
Ждать, прислонясь к стене.
Ждать в кресле, пока оно поговорит по телефону.
Ждать и ни о чем не думать.
И только сейчас, когда мне шестьдесят, я думаю: не слишком ли долго я ждал? Но прочь эти мысли, подождем автобуса.
Она
Она крадется и подкрадывается со всех сторон. Она так может подкрадываться – не сразу, а постепенно. Окружить и ждать. И мы чувствуем, что окружены.
Мы пьем, едим и поем в ее окружении. Играем под ее надзором. Свое присутствие она выдает ойканьем кого-нибудь из нас. Это на слух. Для глаз – седым волоском. Вопросительностью старости перед восклицательной молодостью. Ну что вы? Разве незаметно? Она заметна здесь… А седой волос? А молодая душа, обнаруженная вдруг в старом теле? А дети наши? Она в наших детях. Она постоянна. Мы вертимся. Мы лежим, спим, встаем, работаем… Мы ищем удовольствия. Она с нами. Улыбается и желает успеха. Она, если захочет, может это удовольствие обострить до наслаждения, до экстаза.
«Такое бывает только раз», – хрипим мы… Это она.
Когда мы говорим «никогда» и «всегда» – она в этих трех буквах «гда»…
ГДА! – И она проступит в близком лице, которому всего…
ГДА! – И она обостряет твои черты внезапно ночью.
ГДА! – Пощипывает твою косточку. Твою желёзку щекочет. Требует острить быстро, здорово, как никоГДА.
ГДА! – Юмор, освещенный ею, навсеГДА.
ГДА! – Она не любит печали. Печаль, рожденная ею, банальна, и она ее быстро прогоняет. Смех ее вечен, морщины боли она покрывает и разглаживает своей рукой… Великая. С ней пишется навсеГДА.
ГДА! – Стоит в отдалении и улыбается, а потом подходит ближе… А потом идет рядом… А потом положит руку на плечо, подымет высоко, до себя – и даст взглянуть…
И ты бросишь стол, дела, людей…
– Иду к тебе…
И улыбнешься неугасимо!
Белый свет
До чего мне хорошо в Ульянке. Стремлюсь куда-то и все время остаюсь. Одиноко. И прозрачно. Какая-то тишина. Какой-то чистый, ясный белый свет.
Хорошо на белом свете. На юге синий, голубой, черно-бархатный… Совершенно беззвучно проезжают троллейбусы. Безмолвные, неподвижные дома. Здесь они действительно неподвижные.
Солнце не греет и не светит, а освещает. Четко-четко. +5 °C… Апрель. И не сумерки, а ясный, светлый вечер. Ни одного телефонного звонка. Обманами, скандалами, холодностью добился своего – сообщения перестали поступать.
А этот холодный белый свет входит в душу.
Один-один средь бела света с белым светом, что придерживаешь губами и веками и выпускаешь из себя только на бумагу, чтобы сохранился подольше.
Целую.
В Греческом зале
Для А. Райкина
Дали этим женщинам два выходных, так они прямо с ума посходили. Убивают время как попало. Вместо того чтобы отдохнуть… В прошлое воскресенье потянула она меня на выставку. Вернисаж какой-то… Я думал – музей как музей. А это не музей, а хуже забегаловки: горячего нет, один сыр и кофе. В Третьяковке хоть солянка была, а на вернисаже одна минеральная. Нет, думаю, тут не отдохнешь…