Собрание произведений в одном томе - Жванецкий Михаил Михайлович. Страница 88

Да, нам пока нелегко порадовать приезжего туриста. Количество милиции, конечно, возбуждает, хотя это не значит, что они все действующие. С другой стороны, частота, с которой хочется крикнуть: «Товарищ милиционер!» – не уменьшается. Весь народ мечется в поисках милиции и какого-нибудь начальства. В крови несем: «Увидел – сообщи». Выросли со словами «увидел – сообщи». Почувствовал – сообщи в газету. У кого-то заподозрил – сообщи в КГБ. У себя заподозрил – сообщи врачу. Мы сообщаем, а там мгновенно – штаб ликвидации, ну не так чтоб ликвидировать, как поделить ответственность.

Повышенная мрачность населения порождает мрачность животных. Корова хмурой не рождается, она ею становится. Где ее нос, а где ее корма? Хмурые, мрачные уличные собаки, также озабоченные жильем и кормами. Все чаще на воротах: «Вход воспрещен, злая собака». То ли собака злая, потому что вход запрещен, то ли он воспрещен, потому что она такая злая. И конечно, у начальства, которого у нас впервые в мировой практике больше, чем подчиненных, хмурость является боевой практикой руководства массой.

Что значит достать до печени абсолютно равнодушного служащего? Значит надо его виртуозно оскорбить. Причем достать до печени и там оскорбить, будучи равнодушным или даже веселым самому. Это происходит под девизом: «А ну-ка, позови его, я сейчас при тебе с ним, извиняюсь, буду жить». Услышав такое веселое поручение, не подозреваешь, что культурный секретарь может так преобразиться. А он преображается и виртуозно глубоко оскорбляет чужое достоинство, откалывая от него целые куски. В ход идет самое сокровенное: и «косой», и «хромой», и «неспособный», и «если вы думаете, что услуги, которые вы оказываете жене начальника, вас освобождают, и если вы думаете, что обед, на который вы меня позвали, вам дает, то я душу вашу видел и имел в гробу» – для всякого рода восклицаний.

Такой разговор порождает ответную хмурость, которая дикой грубостью расцветает в семье, где к тому же грубящий уже давно не является кормильцем, а такой же рядовой истец, как и его супруга, получившая втык от соседей за шум после одиннадцати.

Эта всеобщая атмосфера вздрюченности, построенная на незаинтересованности, попытках допугать до конца, тоже отражается на лицах и так расстраивает наших капиталистических друзей из-за зеркальных стекол автобуса. Кстати, и у них рожи перепуганные. Но об этом потом.

Одеты мы путем разных махинаций уже неплохо. Едим кое-что, но это не при дамах. А хмурость и грубость бросаются в глаза. Советы врачей, что, мол, увидев пустую аптеку, пересильте себя и улыбнитесь, или, услышав грубость, улыбнитесь в ответ, осуществляются с трудом. А тут выясняется еще одно обстоятельство. Большая приверженность верхов и низов к тишине. У нас всегда на чей-то смех или пение выскакивают пыльные мышевидные старушки: «Тсс-с! Тихо! Тихо!» – и вскакивают обратно.

– Что такое? Что за ё… еще попробуем. А?а?а!

– Тсс-с! Тихо! Тихо!

Из всех подвалов, подворотен, чердаков, мусорников: «Тихо! Тише!»

Так и хочется спросить:

– Ребята, чего-то вы там делаете? Спите все или чего-то измеряете? Вам зачем такая тишина нужна? Вы что, все при смерти, а?

– Тихо, ты, не видишь тут!

– Что, что происходит, ребята?

А ничего не происходит.

Начальство ради тишины вообще жизнью жертвует. Им, если все тихо, – и премию дают, и всяческие надбавки. Это от них идет шипение: «Тсс-с! Тихо!» – и нам передается: «Тсс-с тихо, тихо чтоб!» Тихо – значит хорошо. Такой у них девиз. Поэтому им нравится кладбище. Поэтому они так любят чествовать покойников. А освети прожектором – все замашут: «Тсс-с, выключи! Тихо чтоб и темно…»

А теперь пришла пора объяснить иностранцам. Им надо сказать так: «Хмурость и мрачность свидетельствуют о надежде, овладевшей массами. В то время как веселье и хохот сообщают, что такой надежды больше нет!»

Это общие рассуждения к общей картине. А теперь КОНКРЕТНЫЕ РАССУЖДЕНИЯ К ОБЩЕЙ КАРТИНЕ.

Вопрос: «Ребята! А может, в социализме еще можно что-то поискать?»

Ответ: «Это под кроватью можно что-то поискать. А в социализме мы уже все переискали».

Давайте в августе…

Вы не хоронили в августе в Одессе? Как? Вы не хоронили в августе в Одессе, в полдень, в жару? Ну, давайте сделаем это вместе. Попробуем – близкого человека. Давайте.

Мы с вами подъедем к тому куску голой степи, где указано хоронить. Кладбище, мать их!..

Съезжаются пятнадцать-двадцать покойников с гостями сразу. Голая степь, поросшая могилами. Урожайный год. Плотность хорошая. Наш участок 208. Движемся далеко в поле. Там толпы в цветах. Все происходит в цветах. Пьяный грязный экскаватор в цветах все давно приготовил… Ямки по ниточке раз-раз-раз. Сейчас он только подсыплет, подроет, задевая и разрушая собственную работу. У него в трибуне потрясающая рожа музыкального вида с длинными волосами. Лабух переработанный. Двумя движениями под оркестры вонзается в новое, руша старое, потом, жутко целясь, снова промахивается, завывая дизелем под оркестры. Дикая плотность. Их суют почти вертикально. Поют евангелисты. Высоко взвивают евреи. Из-за плотности мертвецов на квадратный метр – над каким-то евреем: «Товарищи, дозвольте мени… тьфу, а де Григорий? Шо ж ви мене видштовхнули, товарищи?»

Цветы, цветы затоптанные, растоптанные. Белые лица, черные костюмы, торчащие носки ботинок, крики:

– Ой, гиволт!

– Господи, душу его упокой!

– Дозвольте мени…

Хорошо видны четверо в клетчатом с веревками и лопатами. Их тащат от ямы к яме. «Быстрей, быстрей, закопайте, это невыносимо». – «Сейчас, сейчас». – «Вначале веревки, потом лопаты». – «Где чей? Нет таблички. Где табличка?» – «Сойдите с моей могилы». – «А где мне встать, у меня нога не помещается…»

Веревки, лопаты. «Музыкант» выкапывает, они закапывают. Пять штук сразу. Между ними по оси икс – пятьдесят сантиметров, по оси игрек – двадцать пять. Много нас. Много. Пока еще живых больше. Но это пока, и это на поверхности. Четыре человека машут лопатами, как веслами. Мы им все время подвозим. Не расслабляться. Покойники снова в очередях. Уже стирается эта небольшая разница между живыми и мертвыми. Шеренги по веревке. Расстояние между бывшими людьми ноль пять метра, время – ноль пять минуты.

Крики, плачи, речи, гости, цветы, имена. На красный гроб прибивают черную крышку. «Ребята, это не наша крышка…» – «А где наша?..» – «Откуда мы знаем, где ваша?» – «Сема, держите рукой нашу крышку».

В этой тесноте над вашей ямой чужой плач.

– Он был в партии до последнего дня…

– Кто? Он никогда не был в партии. Если бы мы достали лекарство, он вообще бы жил. Цыпарин, цыпарин. Ему не хватило цыпарина.

– Операции они делают удачно, они выхаживать не могут.

– Зачем тогда эти удачные операции?

– Вы хотите, чтоб он хорошо оперировал и еще ночами ухаживал?

– Я ничего не хочу, я хочу, чтобы он жил…

– Да скажите спасибо, что оперируют хорошо…

– За что спасибо, если я его хороню?!

– Это уже другой разговор.

– Он не хотел брать на себя. Он как чувствовал. А они ему все время: «Бери на себя… бери на себя». Он взял на себя. Теперь он здесь, а они в стороне.

– Теперь же инфаркт лечат…

– Инфаркт не лечат, его отмечают… Отметили – и живи, если выживаешь. Как он не хотел брать на себя. А они ему: «Мы приказываем – строй!» Он говорил: «Я не имею права». А они говорили: «Мы приказываем – строй!» Он построил, а когда приехала ревизия, они говорят: «Мы не приказывали». Теперь весь завод здесь.

– Куда вы сыпете наши цветы? Где он!.. Где Константин Дмитриевич?.. Константин Дмитриевич. О, вот это он… A-а… вот это он. Ой, Константин Дмитриевич, и при жизни я вас искал. Вечно вас ищешь, вечно…

– Господи, спаси и помилуй. Суди нас, Господи, не по поступкам нашим, а по доброте своей, Господи.

– Товарищи, славный путь покойного отмечен почетными грамотами.

Тут закончили, там заплакали. Тут заплакали, там разошлись. Цветы, гробы, венки, ямы, плач, вой. «Беларусь» задними колесами в цветах.