Hohmo sapiens. Записки пьющего провинциала - Глейзер Владимир. Страница 5
В «жиддоме» обитали юные «антилигенты», во дворе — шпана. Нас было очень много, и все были почти ровесники и без «почти» — друзья. Деление по возрасту было резким: довоенные и послевоенные. Из последних я был самым старшим — 1944 года рождения. Объединяла нас разновеликая бедность, а богатства «великолепной семерки» мы не замечали: партийная и хозяйственная номенклатура жила с виду скромно, ничем не кичилась, наружу не высовывалась. Тем не менее она была самой текучей в доме — их все время меняли, сажали, переводили, в общем, выселяли и заменяли на точно таких же. А дворовая жизнь текла своим чередом.
Мы «стражались» на деревянных шпагах с консервными эфесами, играли в лапту-вышибалу, чижик, зоску, штандер, пристеночек и биту и гоняли в футбол штопанными-перештопанными волейбольными мячами. Темными вечерами, разбившись на лавочках на кучки по интересам, мы слушали и обсуждали «романы» (с ударением на первый слог). «Антилигенты» вольно излагали прочитанных жюль-вернов и фениморов-куперов. Шпана пересказывала цветастые сюжеты из уголовной жизни своих родителей, старших братьев и их блатных друзей. Кучки по интересам мешались между собой непрерывно, так что информационное поле было плюралистическим.
Мы не боялись уличных, так как жили «под крышей» дома своего. Блатные дворовые парни не работали, целыми днями сидели на дровянике (а у нас в квартире газ, а у них его еще не было), лузгали семечки, пили разливное пиво с астраханской воблой-черноспинкой, бились в секу и буру, играли на гитаре и не очень шумно горланили свой фольклор. Но только прибегал шкет, то есть кто-то из нас, младших, и вопил как большой: «Пацаны! Наших бьют!» — кодла снималась с места и, поплевывая через губу, в кепках-восьмиклинках набекрень, фиксы наголо, не торопясь шла качать права. Я не помню ни единого случая, чтобы права не были откачаны, и не помню ни единого случая, когда они откачивались бы силой (хотя и финки, и кастеты в карманах у кодлы были).
«Горького, 28» в нашем жилом районе была в авторитете. Шурка Рыжий, Юрка Мазан, Генка Никифоров! Я всех вас помню. Спасибо вам, а не товарищу Сталину, за наше счастливое детство!
Не все судьбы моих ровесников и чуть более старших мне известны, но по именам помню всех! К примеру, наш подъезд снизу доверху: Витька Крепе с братом Юркой, Валя Рамм и ее брат Гришка, мы с братом Юркой, братья Женька и Сашка Яровинские и их старшая сестра Лида, Тата Кармишина, соблазнительные сестры Ива и Таня Комлевы, Стаська Алексеев, Борька Рольбин с сестрой Наташкой, Олег и Сашка Ратинеры, Римка Белкина, Валерка Янчуков и Таня-француженка, фамилия ее Шилова, а француженка потому, что ее отец, парижский и саратовский друг художника Гущина, реэмигрировал в СССР сразу после войны. Большая (не по возрасту, а по габаритам) Таня с детства знала языки и водила нас в кинотеатр «Летний» по многу раз, синхронно и без устали переводя восторженной кучке ребят, не успевавших прочесть субтитры, трофейные фильмы. Я до сих пор ей за это благодарен.
Кстати о реэмигрантах. Во втором подъезде, по соседству с будущим знаменитым художником Сенькой Белым, жил бывший румынский подданный рыжий инженер Левинтон. Он до оккупации Бессарабии окончил университеты в Италии и Франции по редкой специальности «архитектура и строительство мест общественного пользования» и работал на подшипниковом заводе именно «по специальности» — главным сантехником. Его дочь Генька вышла впоследствии замуж за талантливейшего саратовского математика, юного профессора, друга и соперника моего брата Борьку Шайна, которого выжили из университета конкуренты, и он с горя одним из первых отвалил с Волги на Потомак по чудом сохранившемуся румынскому аусвайсу суперактивной тещи с дворовой кличкой «здьясте».
От эмигрантов — к репрессированным. На пятом этаже третьего подъезда жила семья Ломтевых. Ломтев был «важняк» и входил в «семерку», но был нерепрессированным немцем. И очень интересно, почему. Его жена — тетя Эрика — была не только немкой, но и женой красного командира Лапшина (их сын Федька всегда входил в ватагу, как бы сейчас сказали, креативщиком, что не помешало ему стать известным профессором архитектуры). Красного командира убили еще до войны в бою с белофиннами, и тетя Эрика очень быстро вышла замуж за перспективного инженера Ломтева, который тогда еще носил какую-то нестандартную немецкую фамилию.
По указу Сталина всех советских немцев депортировали. Не всех, не всех! Кроме семей красных командиров. А Ломтев был к этому моменту уже членом семьи. Так вот, где-то году в 1958-м депортированных реабилитировали, и к тете Эрике в одночасье из Казахстана приехали двенадцать племянников — одиннадцать братьев Райт и Огородников. Вот это была бригада! Все белокурые бестии, дружные и физически сильные. Все приехали поступать в вузы, и все поступили! А в трехкомнатной «сталинской» квартире Федьки Лапшина возвели двухэтажные деревянные нары, где и проживали привычно по-барачному одиннадцать братьев Райт и Огородников.
От репрессированных — к иностранцам. Стройная красавица Ивка Комлева выскочила замуж за стройного красавца-югослава, который учился в Академии Генштаба, — то ли Йовича, то ли Джиджича, но точно не Дундича, как его называли во дворе. Свадьбу играли в Белграде, и Ивка вернулась домой вся в крепдешине и капроновых чулках. После ее прохода по подъезду соседки открывали двери, чтобы вдохнуть стойкие запахи духов чужого аромата. Потом Йович (или Джиджич) преподавал тактику на военной кафедре нашего Политехнического института и перестал быть иностранцем на долгие годы. В тактике он, может, и разбирался, а в стратегии — нет. Когда Тито поссорился с Советским Союзом и отозвал всех военных, обучавшихся в нем по неравноценному обмену на советников и боеприпасы, возвращаться на балканскую родину перепропагандированный Йович, как и многие другие, обзаведшиеся в СССР семьями, отказался. И был скопом с другими отказниками приговорен заочно к смертной казни. Суровое наказание он без потери для здоровья пережил и спустя много-много лет все же уехал с Ивкой в Югославию.
В 1963 году во исполнение решения Фрунзенского районного народного суда (как впоследствии оказалось, самого справедливого суда в мире — он оправдал меня по уголовному делу в 1986 году) я был из дома выселен на все четыре стороны без прописки. Никто из старших соседей за меня не вступился, более того, на всякий случай написали донос в духе своей эпохи в партком университета, а младшие были бессильны. Я обиделся на свою по-настоящему историческую родину и с тех пор ни разу на нее не возвращался.
Однажды, несколько лет назад, будучи в гостях на пятом этаже сопредельного дома, я вышел на балкон покурить и с высоты воробьиного полета увидел панораму двора моего счастливого детства. И — о, ужас! — вместо необозримых когда-то просторов передо мной предстал узкий безлюдный колодец с заасфальтированным дном без глубоких ям-окопов наших игр в войну, без полуразвалившихся деревянных сараев-катакомб наших пряток, без волейбольной площадки нашего футбола!
Хоть и тускнеет с годами наше зрение, обращенное в прошлое, дело не в этом. Просто старая истина гласит: в одну реку нельзя войти дважды. Особенно если это — река времени.
САШКА
Когда мой гениальный брат Юра наконец-то сделал окончательный матримониальный выбор, его избранницей оказалась юная учительница музыки Беба Гренадер.
Гренадер — это не прозвище (Беба по меркам пятидесятых годов могла бы числиться в миниатюрных), а далеко не случайная фамилия ее двухметрового папаши Самуила Менахемовича, начальника отдела труда и зарплаты станкостроительного завода и, по совместительству, старосты саратовской синагоги. Папаша Гренадер не курил, не пил и вел талмудово-показательный образ жизни.
Большим позором этого большого человека была старшая дочь — восточная красавица Лия, в юности сбежавшая из дома с цыганским табором и вернувшаяся в семью с русским мужем Сашкой Маштаковым — бабником, художником и пьяницей, что для ортодоксального Гренадера было во сто крат хуже табора.