Спартанцы Гитлера - Пленков Олег Юрьевич. Страница 5
Прослушивая старые записи Гитлера, трудно понять многократно отмеченную мемуаристами завораживающую силу его речей, а эмоциональность фюрера и намеренная вульгарность стиля еще более затрудняют это понимание. Как указывал Фест, секрет заключался в магической связи, возникавшей между оратором и слушателями, как только с уст Гитлера срывалась первая фраза. Во время публичных выступлений, когда Гитлер выходил из себя, его речь, обычно неловкая и нерешительная, вдруг превращалась в магический поток слов, который зачаровывал аудиторию. Это выглядело так, будто он сам вслушивался в чужой разум, вступивший в обладание его душой. Затем, истощив силы, он вновь становился одиноким человеком, низвергнутым с высот оргиастического экстаза и лишенным той харизматической силы, которая только что давала ему возможность владеть своей аудиторией. Один из первых биографов Гитлера Алан Буллок отмечал: «Манеры Гитлера, эмоциональная природа его речей, приводящих его почти на грань истерии, выплескивающих ненависть и злопамятность, оказывали сильное влияние на аудиторию. Ему удавалось передать свою страсть тем, кто его слушал. Люди стонали и свистели, женщины были не в силах сдержать рыдания, все были подхвачены колдовской волной мощных эмоций, где смешивались ненависть и возбуждение… Магическая власть, которую он имел над толпой, была схожа с оккультными обрядами африканских колдунов или азиатских шаманов. Ее также сравнивали с чувствительностью медиума или с магнетизмом гипнотизера» {27}. С помощью магии живого слова Гитлер сумел выразить чувство ненависти, переполнявшее его современников, и отразить их желания и надежды. Один из современников писал, что в конце 1944 г., несмотря на ощущение приближающейся катастрофы, толпа продолжает молиться на фюрера. «И даже, — писал он, — если у нас наберется несколько процентов его противников, ему достаточно произнести одну только речь, как все прибегут к нему снова, все! В самом начале, когда в северной Германии он был совершенно неизвестен, я не раз слышал его в Мюнхене. Никто ему не сопротивлялся. Я тоже. Перед ним нельзя устоять». На вопрос собеседника: почему никто не мог противиться Гитлеру, тот повторил, не колеблясь ни секунды: «я этого не знаю, но устоять перед ним нельзя» {28}.
Гитлер обращался к затаенной обиде и скрытым желаниям каждого немца в отдельности и к настроению всех немцев вместе взятых. Фест писал: «Без этого соответствия между индивидуально — и общественно — патологической ситуацией приобретение Гитлером столь удивительно сильной власти над душами немцев немыслимо. То, что в данный момент переживала страна — череду разочарований, упадок, утрату общественного положения, поиски виноватых и объектов ненависти, — уже давно испытал сам Гитлер. С тех пор он имел под рукой все объяснения и отговорки, выучил все лозунги и знал в лицо своих обидчиков; это придавало его собственным формулировкам иллюстративный характер: люди узнавали в нем самих себя» {29}. В книге «Гитлер и я» Отто Штрассер отрицал значение интеллектуальных аргументов фюрера, базирующихся на книгах, содержание которых он едва усвоил, «но стоило ему отбросить эти костыли и смело броситься вперед, позволяя Духу говорить его устами, как он немедленно превращался в одного из величайших ораторов нашего века… Адольф Гитлер входит в зал. Он чует его атмосферу. Лишь минуту он движется вслепую, нащупывая верный путь. Затем внезапно взрывается. Слова его летят, подобно стрелам, и попадают в цель. Он обнажает тайные раны, высвобождая подсознание масс, чьи самые секретные желания он выражает и кому он рассказывает о том, что сам хочет услышать» {30}.
Тем немцам, которые были аполитичны и питали недоверие к политикам по причине корыстной и торгашеской деятельности партий Веймарской республики, Гитлер предложил спасение в искусстве и мифе. Себя он считал скорее художником, чем политиком, находясь под впечатлением слов Чемберлена о собственной персоне, что «идеальная политика заключается в ее отсутствии». Приняв эти слова близко к сердцу, Гитлер подменил обычные прозаические цели политики грандиозной концепцией немецкого предначертания и придал эстетическое значение политическим ритуалам посредством их драматизации {31}. Своими речами Гитлер стремился скорее сломить эмоциональное сопротивление слушателей, чем воззвать к их интеллектуальным способностям; его величайшие ораторские достижения на ежегодных съездах партии в Нюрнберге, подобно творчеству романтиков XIX в. [4], строились на магической силе символов, ритуала и музыки. В романтизме Гитлера заключается самое важное отличие его харизмы от харизмы Ленина: Ленин был революционером религиозного типа, а Гитлер — романтиком. Это точно отметил Томас Манн в эссе 1939 г. «Брат Гитлер». Многие приметы указывали на его реакции как художника романтического склада. Художественный подход Гитлера был абсолютно необходим в Германии, а ленинский фанатизм религиозного типа никогда бы там не сработал, поскольку немцы были самой образованной нацией мира. Покорить их разум было трудно, а чувства и сердца — вполне возможно {32}.
Язык Гитлера, подчас неуклюжий и вульгарный, черпал свою энергию в настроении, нагнетаемом внелитературными средствами. На взгляд Гитлера, немцы должны «ощущать», «слышать голос крови», «чувствовать экстаз судьбы» (словосочетание изобретенное Хайдеггером), а затем уже действовать с «жесткостью» и «фанатизмом», как и предписывал фюрер {33}. Гитлер апеллировал к героизму и самопожертвованию. Тонкий знаток истоков нацизма Карло Мирендорфф указывал, что типичным приверженцев нацизма является молодой человек в возрасте от 18 до 26 лет, которого более всего увлекает пропагандируемый нацистами «героизм» {34}. Всем своим видом и поведением Гитлер умел показать, что предчувствует новый героический языческий яростный мир, поэтому, как указывал Перси Шрамм {35}, феномен Гитлера нельзя объяснить, рассматривая его социальное происхождение и влияние на него различных интеллектуальных течений: он сам по себе представлял ясно выраженного сильного харизматика, источником силы которого была ненависть. При этом огромное значение имело то обстоятельство, что австриец Гитлер и в собственных глазах, и в глазах немцев смог идентифицировать себя с Германией, точно также как грузин Сталин идентифицировал себя с Россией, а корсиканец Наполеон — с Францией; старинная мудрость гласит, что нет пророка в своем отечестве.
Фест указывал, что «Гитлер оказался первым, кто — благодаря строго подобранным эффектам, театральным декорациям, исступленному восторгу и суматохе обожания — возвратил публичным зрелищам сокровенный смысл. Их впечатляющим символом был огненный свод: стены из волшебного света на фоне темного, угрожающего внешнего мира. Если немцы могли и не разделять присущий Гитлеру аппетит к пространству, его антисемитизм, вульгарные и грубые черты, то сам факт, что он снова придал политике величественную ноту судьбы и включил в нее толику страха, принес ему одобрение и приверженцев» {36}. Гитлер был слишком хитер чтобы просто перенять антисемитские предрассудки и стереотипы своих земляков — как истинный художник он стремился к совершенно оригинальной картине, в которой религиозное видение мира было соединено с биологическими представлениями о продуктивности и дегенерации. Особую силу гитлеровскому антисемитизму придавало то, что он был одновременно и инструментальный и искренний.
4
В свое время Гейне предупреждал французов, что нельзя недооценивать силу идей — философские концепции, взращенные в тиши кабинетов, могут рушить цивилизации. Он говорил, что кантовская «Критика чистого разума» стала мечом, который обезглавил германский деизм, а работы Руссо — кровавым оружием, которое попало в руки Робеспьера и разрушило старый режим. Г ейне предсказывал и то, что немецкие последователи обратят романтическую веру Фихте и Шеллинга против либеральной западной культуры. Предсказание Гейне реализовалось в фигуре Гитлера. Ср.: Берлин И. Философия свободы. Европа. М., 2001. С. 123.