Псалом - Горенштейн Фридрих Наумович. Страница 45
— Я на все согласна, — только и твердит в ответ Вера, привалившись спиной к запертой изнутри калитке, поскольку уж ноги не держат ее.
Опять посмотрел Дан, Аспид, Антихрист, на Веру, и увидел он перед собой еще молодую мать своей Таси, возлюбленной, с которой он может быть разлучен, если не удовлетворит женскую страсть той, кто выносил ее в лоне своем… Не совсем людское уж здесь было, и много здесь соединилось, хоть была ли здесь Идея, подобная Идее Фамари, Антихрист не знал… Вспомнил Антихрист и слова пророка Иезекииля: «Вот всякий, кто говорит притчами, может сказать о тебе: какова мать, такова и дочь». Вспомнил, что последнее свидание его с Тасей окончилось поцелуем, то есть унижением того высокого, однообразного, что между ними совершалось. Может, в следующем свидании захочется им с Тасей еще большего разнообразия, и тогда третья казнь Господня, которой хотела подвергнуться с ним блудница-мать, могла обрушиться и на нежную, чистую дочь ее…
— Хорошо, — сказал Антихрист, — но помни, что говорит Господь: «Поведение твое обращу на твою голову».
— Я на все согласна, — уже не сказала, а прошептала Вера.
У старухи Чесноковой во дворе был сарай, какой часто встречается на подобных полугород-ских, полусельских дворах. Когда-то старуха Чеснокова держала там корову и прочую живность. Теперь от коровы и прочего пришлось отказаться по причине дорогого послевоенного налога, которым облагались не то что корова, но даже каждый цыпленок у частников для того, чтобы ликвидировать частнособственнические интересы. Лежала в этом сарае теперь солома, остав-шаяся от прошлой живности, а также разная ветошь, велосипед убитого на фронте старшего сына и нынешний нужный по дому инвентарь…
Когда Руфь, она же Пелагея, приемная дочь Антихриста, сама не зная отчего вдруг сказала старухе Чесноковой, что должна идти домой к отцу, и, придя, не нашла его нигде, она вначале не думала искать его в сарае, поскольку поняла, что он у вершинки в лесу… Уже некоторое время Руфь знала о свиданиях отца с Тасей, старшей сестрой Усти Копосовой, но молчала, лишь ночью тихо плакала. Не найдя отца, Руфь хотела пойти к себе в комнату лечь и поплакать, поскольку дома никого и никто горя ее не узнает. Однако привлек шорох в сарае. Осторожно приблизилась Руфь, глянула в щелку, и увидела девочка для себя преисподнюю, какую редко кому и в зрелос-ти дано познать. В страшном облике увидела она отца своего, и высоко поднятые женские оголенные ноги возвышались над ним, как бы пожирая его…
Там в углу на соломе Вера опрокинула себя навзничь, чтобы лону было удобно, впервые за долгий срок сытому лону, которое дышало жадно, как дышит грудь чистым горным воздухом. Нет, это не было обычное дыхание, бытовые вдохи и выдохи лона, от которого чувствуешь привычное вечернее удовольствие и от которых родились Тася и Устя… Это были вдохи полной грудью на самой вершине, где воздух настолько чист, что еще чуть повыше — и он уже будет непригоден для жизни, ибо жизни необходимы примеси того, что пониже, того, что попроще, каждый вдох неповторим, каждый вдох — впервые, а каждый выдох — сладкое воспоминание о только что случившемся… Но чем глубже вдохи, тем короче дыхание, вот уже нет выдоха, а есть лишь вечный глубокий вздох, как перед смертью, поскольку последнее в живом дыхании — вдох. Выдох испускает уже труп…
Видела Руфь, пребывающая в преисподней живая девочка, как ноги женщины вяло, тяжело, мертво опали на прелую солому. И погасло сияние. Воцарились сумерки пасмурного дня, и Руфь лишь смутно различала, как шевелятся в темноте сарая тени отца и женщины, вслушивалась в их шепот, услышала негромкий, счастливый женский смех… И повторилось с Руфью то, что случи-лось с Аннушкой Емельяновой, нечестивой мученицей в селе Брусяны, когда чужое счастье толкнуло ее на злодейство. Ибо уже там, вблизи площади оккупированного села Брусяны, было сказано: «Кто в горестях сохраняет практичный рассудок детства, способен на большое злодейство». Мигом сообразила Руфь, как отплатить и отцу за то, что сотворил он такое с его любимой дочерью, и женщине, которая сотворила такое с любимым отцом. Через Устю знала она, где живут Копосовы. Здесь же неподалеку, по улице Державина, два… Прибегает она, видит, Устя сидит во дворе и ягоду перебирает.
— Где сестра твоя Тася? — спрашивает Руфь, она же Пелагея.
— Не твое дело, — отвечает Устя, — я с тобой больше не вожусь, ты еврейка, у тебя денег много. Тут во двор выходит Тася и говорит сестре:
— Кто тебя этому научил, как тебе не стыдно?
— Подумаешь, — говорит Устя, — она не ко мне, а к тебе, она тебя ищет.
— Что случилось? — спрашивает Тася и пугается сразу же внешнего вида девочки, ибо Руфь была очень бледна. — С тятей твоим что-либо?
— С тятей, — отвечает Руфь, — пойдем к нам…
Не помня себя, побежала Тася следом за Руфью, вбежала во двор и к дому направляется, забыв осторожность, поскольку условились они с Даном встречаться только в лесу либо в ином отдаленном месте.
— Не сюда, — говорит Руфь и указывает на сарай, — ты в щелку посмотри, что мой отец делает с твоей матерью…
Полностью растерянная, посмотрела Тася в щелку и увидела то, что недавно видела Руфь. Ибо поняли Антихрист и Вера: это их земной праздник, который более не повторится, и потому старались продлить его…
Мигом произошло и с Тасей изменение. Где девалось нежное девичество ее? Безудержная в страсти праматерь Ева, соблазнившая Адама, родившая Каина и проклятая Богом, проступила в Тасе, чтоб грехом зависти покарать грех прелюбодеяния…
Выбежала она со двора по улице Державина, номер тридцать, и побежала к речной пристани, где уселась на скамейку в ожидании отца, который должен был вернуться сегодня с горьковской ярмарки. А Руфь, она же Пелагея, убежала в лес, шла долго, в надежде заблудиться, в самую чащу углубилась, пока не упала, обессиленная, в кустах, чтоб остаток сил своих растратить на рыдания.
До вечера, окаменев и без мыслей, просидела Тася на пристани, с безразличием слушая людской говор и крики маленьких, жадных волжских чаек по кличке «мартышки». Вечером приехал отец. Продал он деревянные изделия свои весьма удачно и хоть выпил, но хватало еще на муку и сало… Увидел Тасю, обрадовался.
— Здравствуй, доченька… Встречаешь тятю своего?
— Встречаю, — говорит Тася, — поскольку ты мне теперь тятя, ты мне теперь и маманя… Поломала мне маманя мою любовь… Как видела я маманю в сарае у Чесноковых на соломе и с кем видела, говорить страшно…
— А ты не говори, — тихо ей отвечает отец, неторопливо отвечает, только сильней под тяжестью продуктов, из Горького привезенных, гнется, словно в чугун обратились мука и сало, — не говори ничего, дочка… Пойдем домой…
Приходят они домой, встречает их Вера, необычайно веселая, даже ласковая к мужу, чего в ней давно не было.
— Я вот печь растопила, — говорит, — хочу блинков гречишных состряпать…
Была у Копосовых печь, которая в России «русской» именуется, хоть такую печь и в других местах можно встретить. Но в России многое «русским» именуется — и березки русские, хоть их немало растет по миру, и небо русское, хотя оно и в других местах встречается. Так вот, была у Копосовых русская печь, в которой хлеб пекут, и в чугунке щи хорошо на жару готовят, и блины отменно румянятся… Любил гречневые блины Андрей, но давно их не пекла Вера, большая, кстати, в этом деле мастерица.
— Молодец, жена, — говорит Андрей, снимая с себя продукты, как снимают непомерную ношу, — я как раз муки пшеничной достал, и муки гречишной, и сала хорошего… Ты на сале блинков испеки, чтоб совсем по-русски… Отлично на сале блинки пекутся…
— Можно и на сале, — всячески старается Вера мужу угодить, и когда мимо проходит, как бы невзначай его ладонью по волосам, пригладила волосы, на самом же деле приласкала.
— Умойся, — говорит, — Андрюша, с дороги…
— Я уже умыт, — отвечает Андрей, — а ты б, Тася, взяла Устеньку и погуляла с ней, пока блинки испекутся… Погода на улице хорошая…