Самоцветные горы - Семенова Мария Васильевна. Страница 62

Эвриху показалось, его вопрос на время отвлёк Волкодава от каких-то мыслей вполне потустороннего свойства. Аррант не знал, что именно это были за мысли, да и знать не хотел, но они всё равно ему очень не нравились. Он сказал просто для того, чтобы что-то сказать:

– Так дело пойдёт, скоро здешнюю дорогу тоже решат замостить! И получится она ещё пошире старого большака!..

Волкодав коротко отозвался:

– Не замостят.

Глубокое и синее саккаремское небо с самого утра было тусклым, чувствовалось приближение ненастья, против всех обычаев здешнего погодья<Погодья, погодье – здесь: климат. > подбиравшегося с северной стороны. И, как часто бывает в безветренную погоду, вершины облаков не спешили показываться над горизонтом, лишь посылали впереди себя гнетущую удушливую жару. В дорожной пыли ползали отяжелевшие насекомые, других над самой землёй подхватывали проворные ласточки.

Так совпало, что слова Волкодава сопроводил далёкий раскат грома. Эврих вздрогнул в седле, ему стало по-настоящему жутко. Он вспомнил кое-что, относившееся ко временам Последней войны. Что-то о совокупности человеческого страдания, которое, превысив некую меру, обретает собственное существование и становится страшной сокрушающей и очистительной силой. Но эта сила не может разить сама по себе, ибо нет разума у страдания. Нужен человек, который не побоится растворить себя в этом раскалённо-кровавом потоке и тем самым дать ему осмысление... Человек, для которого оставить на лике Земли морщину этой напитанной людским горем дороги окажется столь же невозможным, как для него, Эвриха, когда-то невозможно было оставить в этом мире Огненное зелье воришки-колдуна Зачахара... Он, Эврих, тогда поставил на кон очень многое. И не только собственную жизнь, но даже посмертие: убил мага, который почитал его за союзника и чуть ли не друга. И уцелел только промыслом Всеблагого Отца Созидателя, вовремя пославшего ему на выручку великого Аситаха...

Сколько ни гордился аррант своим хладнокровием учёного, своей способностью отстраненно размышлять о вещах, повергающих в трепет и смущение иные блистательные умы, – эту мысль его разум просто отказался пестовать. И тем более делать из неё выводы. Эврих завертелся в седле, ища спасения от того, что упорно лезло ему на ум... И почти сразу воскликнул:

– Винитар! Слышишь, кунс Винитар! Что у тебя с рукой?

Все невольно посмотрели на Винитара. Тот вправду держал поводья послушного Сергитхара одной левой рукой, а правую, с рукавом, натянутым на самые пальцы, не отнимал от груди. Было видно, что общее внимание не доставило сегвану особого удовольствия.

– Что у тебя с рукой? – повторил Эврих. Винитар равнодушно пожал плечами:

– Ничего. Попортил немного.

– Вижу я, какое “немного”! – почти с торжеством закричал Эврих, хотя на самом деле был весьма близок к слезам. Невольничья дорога, что ли, так на него действовала?.. – Знаю я вашу породу! Доводилось уже с такими, как ты, горя хлебать!..

Слова неудержимо сыпались с языка. Он принялся ругаться, громко и непотребно, с красочными “картинками”<С “картинками”, “картинки” – матерные выражения. >, требуя немедленного привала, костра и чистой воды, не говоря уже о своём лекарском припасе. Афарга кривила надменные губы, парнишка Тартунг взирал на господина и старшего друга в немом восхищении: ишь, оказывается, как густо умел изъясняться благородный аррант!.. Уж сколько они с ним путешествовали, в каких переделках бывали, но подобного красноречия, право, Тартунг доселе за ним даже не подозревал!..

Остальные смотрели на Эвриха, как на больного, который привередничает и чудит, горя в лихорадке. Грех не потакать желаниям такого бедняги. Глядишь, потешится да и вжиль<Вжиль – на поправку, к жизни. > повернёт. Или хоть успокоится на какое-то время...

Они остановились у первого же ручейка, рядом с которым, благодарение Богам Небесной Горы, не оказалось следов стоянки рабских караванов. Был устроен костёр, и, пока грелась вода в котелке, Винитар неохотно засучил правый рукав. Кисть руки оказалась не только прикрыта тканью рубашки, но и замотана тряпицей. Повязка сразу показалась Эвриху слишком тугой.

– Где попортил? – спросил он сегвана.

Тот снова пожал плечами, по-прежнему считая, что аррант беспокоится о ерунде:

– Тогда в Чирахе, у мельника... охранника вразумлял.

– И он тебя?..

– Нет. О зуб его вроде оцарапался.

– Оцарапался!.. – простонал Эврих. Сколько раз у него на глазах гибли сильные люди из-за пустячных царапин, вовремя не промытых от грязи. Он со всей живостью вообразил гнусный рот и гнилые зубы охранника, которому Винитар своротил на сторону рыло...

Кончик тряпицы был завязан надёжным сегванским узлом. Он выглядел неприступным. Эврих нашарил нож, но Винитар потянул свободной рукой, и узел легко распустился.

– Ты помочился хоть на неё?.. – спросил лекарь в отчаянии, разматывая повязку.

Винитар вздохнул:

– А то как же.

Эврих бросил тряпицу в костёр. Было похоже, что сбывались его худшие опасения. Освобождённая от повязки рука напоминала гнилой бесформенный клубень. Особенно скверно выглядело основание ладони. Там не было раны, её успела затянуть новая кожа, но изнутри лез багрово-жёлтый, очень неприятный с виду бугор. И было видно, что пальцами Винитар старался не шевелить.

Тартунг раскрыл ларец, принесённый из сложенных наземь вьюков. Тускловатое солнце отразилось в стеклянных боках маленьких баночек с разными жидкостями и порошками... и на лезвиях нескольких небольших, но бритвенно-острых ножичков разной формы. Винитар покосился на них, но ничего не сказал.

Пальцы арранта цепко оплели запястье кунса, левая ладонь с разведёнными пальцами замерла над его распухшей ладонью, потом сдвинулась, опять замерла... Эврих даже прикрыл глаза, словно к чему-то прислушиваясь, и наконец удовлетворённо кивнул. Не глядя сунул руку в ларец и вытащил нужную баночку. Тщательно смазал всю кисть Винитара прозрачным раствором, пахнувшим резко, но довольно приятно. Снова потянулся к ларцу и взял самый маленький нож...

– Тебя подержать, может быть, белобрысый? – участливо осведомилась Афарга.

Винитар вскинул на неё взгляд, надменностью не уступавший её собственному, и в это время Эврих очень быстро крест-накрест чиркнул тоненьким лезвием.

Винитар вздрогнул, помимо воли дёрнул руку к себе... Опухоль же словно взорвалась, из неё обильно, плотными сгустками полез гной. Аррант с силой надавил пальцами, гной постепенно иссяк, его сменила чистая кровь. И... сначала Эврих, а потом все шестеро молча уставились на то, что вышло вместе с гноем.

На ладони Винитара, исторгнутый воспалившейся раной, красовался выбитый зуб. Крупный и отменно здоровый человеческий клык.

Надобно думать, подобного хохота невольничий тракт за все века своего бытия ещё не слыхал...

А где-то на севере, не приближаясь и не удаляясь, глухо рокотал, ворочался в небесах очень необычный для саккаремской осени гром.

* * *

Спустя сутки после приезда псиглавцев в деревне Парусного Ската уцелели только те собаки, которых хозяева успели спрятать в домах. Но долго ли просидит собака в четырёх стенах? Рано или поздно ей понадобится выйти во двор... А во дворе тут как тут зубастая пасть, если не две-три враз. Спастись было невозможно, даже у хозяина под ногами. Хозяева сами торопились убраться с дороги, особенно после того, как нескольких жителей деревни псы сшибли наземь и, не покусав, для острастки тем не менее вываляли в пыли. Старейшина Хряпа набрался решимости и попросил главаря “желанных гостей” как-то прибрать к рукам стаю, шаставшую по деревне.

– Зачем? – прозвучал хладнокровный ответ. – Пускай тешатся, пускай лютости набираются...

Кобели давили кобелей, суки рвали сук и щенят, преследовали коз и овец, пускали по ветру куриные перья. Порода их звалась “гуртовщиками пленных”; она велась чуть ли не с Последней войны, якобы от собак мергейтов Гурцата, прозванного где Великим, где Жестоким, где вовсе Проклятым. Четвероногие душегубы распоряжались деревней, точно взятой с боя, и покамест обходили только один дворик. Тот, где обосновались трое веннов и их посестра. Не потому обходили, что совесть мешала. Просто поперёк входа по-прежнему стойко лежала Игрица, и с ней не хотели связываться даже самые матёрые и свирепые суки, а тем более кобели. Игрица защищала своё и очень хорошо знала, за что собиралась положить жизнь, и о том внятно говорил весь её вид: подойди первым – умрёшь. А в глубине дворика, у порога клети, виднелась ещё одна серая тень, в два раза грознее и больше. Бесстрашный в распрях Застоя не затевал драк с кобелями, но, даже смоги кто перешагнуть через Игрицу, – прежде, чем обидеть хозяйку и малышей, встретил бы смерть. И об этом тоже говорилось куда как понятно, на языке, доступном всякой собаке. Это же за сто шагов веет, если кто готов положить жизнь, да не за себя – за тех, кого полюбил... Такому в зубы лезть – верная гибель. “Гуртовщики” и не лезли. Прохаживались поодаль, выхвалялись никем не оспоренной силой, дыбили на загривках скудную шелковистую шерсть... а напролом не пытались. Зачем?