Ночь в Лиссабоне - Ремарк Эрих Мария. Страница 28

— У Георга и его любимых «партайгеноссе» всегда все другое, даже если они делают то же, что и другие, — заметила Елена саркастически.

— Если они убивают людей других взглядов, то тем самым они защищают свободу мысли; если они отправляют тебя в концлагерь, то они только защищают честь родины. Ведь так, Георг?

— Точно!

— Кроме того, он всегда прав, — продолжала Елена. — У него никогда не бывает сомнений или угрызений совести. Он всегда на стороне силы. Подобно фюреру, он самый миролюбивый человек в мире, лишь бы только другие делали по его. Возмутители спокойствия всегда другие. Разве не так, Георг?

— Какое это сейчас имеет отношение к нам?

— Никакого, — сказала Елена. — И самое прямое. Разве ты не видишь, что ты — столп самоуправства — смешон в этом беспечном городе? Даже в штатском ты чувствуешь на ногах сапоги, которыми тебе хотелось бы пройти по телам других. Но здесь у тебя нет власти. Пока еще нет! Здесь ты не можешь заставить меня записаться в вашу вульгарную, пропахшую потом, женскую организацию! Здесь ты не можешь стеречь меня, как заключенную! Здесь я могу думать, и здесь я хочу дышать.

— У тебя немецкий паспорт! Будет война. Тебя посадят в тюрьму.

— Пока этого еще не случилось! А потом — все-таки лучше здесь, чем у вас! Потому что вы все равно меня посадили бы! Потому что я не смогла бы бродить там после того, как я вдохнула ветер свободы и почувствовала отвращение к вашим казармам, камерам пыток, к вашему жалкому словоблудию.

Я встал. Мне было неприятно смотреть на то, как она раскрывалась перед этой национал-социалистской дубиной, которая никогда не сможет понять ее.

— Это он во всем виноват! — прохрипел Георг. Проклятый космополит. Это он тебя испортил! Подожди, парень, мы еще с тобой рассчитаемся!

Он тоже встал. Ему ничего не стоило прибить меня. Он был намного сильнее, а моя правая рука к тому же плохо сгибалась в локтевом суставе — память об одном из дней «воспитания» в концлагере.

— Не трогай его! — тихо сказала Елена.

— Защищаешь труса? — спросил Георг. — Сам он не может этого сделать!

Шварц посмотрел на меня.

— Странная вещь — физическое превосходство. Это самое примитивное, что есть на свете. Оно не имеет ничего общего со смелостью или мужеством. Револьвер в руках какого-нибудь калеки сразу сводит это превосходство на нет. Все дело просто в количестве фунтов веса и мускулов. И все же чувствуешь себя обескураженным, когда перед тобой вырастает их мертвящая сила. Каждый знает, что подлинное мужество — это нечто совсем другое и что в минуту настоящего испытания гора мускулов может вдруг жалко спасовать. И все-таки в такой ситуации всегда приходится искать спасение в сбивчивых объяснениях, излишних извинениях и все же чувствовать себя пристыженным оттого, что не дал себя искалечить в безнадежной схватке. Разве это не так?

Я кивнул.

— Бессмысленно — и оттого еще обиднее.

— Конечно, я оправдываюсь, — сказал Шварц, но что делать?

Я поднял руку:

— Мне вовсе не нужно это объяснять, господин Шварц.

Он слабо улыбнулся.

— Видите, как глубоко это сидит, если даже сейчас мне хочется что-то объяснить? Будто крючок, намертво засевший в теле. Когда мы излечимся хоть немного от этого мужского тщеславия?

— Что же было потом? — спросил я. — Дело дошло до драки?

— Нет. Елена вдруг начала смеяться.

— Посмотри на этого идиота! — сказала она мне. — Он, пожалуй, думает, что если прибьет тебя, то я настолько разочаруюсь в твоих мужских качествах, что тут же с раскаянием возвращусь в страну, где безраздельно правит кулак!

Она повернулась к Георгу.

— Тебе ли болтать о мужестве и трусости! Он, — Елена показала на меня, — обладает большим мужеством, чем ты в состоянии представить себе! Знаешь ли ты, что он приезжал туда за мной и увез меня?

— Что? — Георг вытаращил на меня глаза. — В Германию?

Елена овладела собой.

— Не все ли равно. Я здесь и не вернусь назад.

— Увез? — не унимался Георг. — Кто же ему помог?

— Никто, — ответила Елена. — Ты, конечно, начал уже соображать, кого бы там арестовать за это?

Я никогда не видел ее такой. Она была переполнена протестом, отвращением, ненавистью и дрожала от радости, что удалось спастись. И тут вдруг меня осенила, будто молния, мысль о мщении. Ведь Георг здесь бессилен! Он не мог, свистнув, вызвать гестапо. Он был один.

Эта мысль привела меня в такое смятение, что я не знал, на что решиться в следующее мгновение. Драться я не мог да и не хотел. Я просто был одержим желанием уничтожить тварь. Когда искореняют зло, не нужны никакие приговоры. Не нужны они и для Георга, так мне казалось. Уничтожить его — значит, не только совершить акт возмездия, но и спасти десятки неведомых жертв в будущем. Я встал и, как во сне, пошел к двери. Удивительно, я не чувствовал колебаний. Мне только хотелось остаться одному, чтобы обдумать все.

Елена внимательно посмотрела на меня и ничего не сказала. Георг проводил меня презрительным взглядом и вновь уселся.

Я пошел вниз по лестнице. Пахло обедом, где-то жарили рыбу. На лестничной площадке стоял сундук итальянской работы. Я каждый день проходил мимо, не обращая на него внимания, а теперь вдруг увидел мельчайшие детали резьбы. Я смотрел пристально и изучающе, словно собирался купить эту вещь. Я двигался, как лунатик. На втором этаже я вошел в открытую дверь. Комната была выкрашена в светло-зеленый цвет. Окна стояли раскрытые настежь. Горничная взбивала на кровати постель. Странно, в такие минуты замечаешь все, хотя почему-то думаешь, что от волнения человек теряет способность видеть.

Я пошел дальше. На первом этаже я постучал в комнату одного знакомого. Его звали Фишер. Как-то он показывал мне револьвер. Он находил, что с этой штукой жить легче. Оружие давало ему странную иллюзию свободы, позволяло вести скудное, безрадостное существование эмигранта лишь до тех пор, пока были возможность и желание. Выбор оставался за ним: жизнь оборвется, как только он этого пожелает.

Фишера не было, но комната оказалась незапертой. Ему нечего было прятать. Я еще не знал толком своих намерений, хотя понимал, что явился затем, чтобы попросить револьвер. Убить Георга в гостинице, конечно, было невозможно. Это повредило бы Елене, мне и другим эмигрантам, которые здесь жили. Я сел на стул и попытался успокоиться.

В комнате вдруг запела канарейка. Она висела в проволочной клетке между окнами. Я сначала не заметил ее и теперь испугался, будто меня кто-то толкнул. Вслед за этим вошла Елена.

— Что ты тут делаешь?

— Ничего. Где Георг?

— Он ушел.

Я не знал, как долго я просидел в этой комнате. Мне казалось — недолго.

— Он придет опять? — спросил я.

— Не знаю. Он очень настойчив. Почему ты ушел? Чтобы оставить нас одних?

— Нет, — ответил я. — Просто я не мог его больше видеть.

Она стояла в дверях и смотрела на меня.

— Ты меня ненавидишь?

— Ненавижу? Тебя? — Я был поражен. — Почему?

— Мне это вдруг пришло в голову, когда Георг ушел. Если бы ты не женился на мне, ничего этого с тобой не случилось бы.

— Могло быть еще хуже. Георг, пожалуй, на свой лад щадит тебя. Меня не погнали на проволоку под током и не подвесили на крюк, как скотину. За что же мне ненавидеть тебя? И как ты могла об этом подумать?

За окнами комнаты Фишера я вдруг опять увидел зеленое лето во веси красе. Посреди двора рос большой каштан. Сквозь листья светило солнце. Мучительная тяжесть в затылке вдруг исчезла, как след похмелья поздним вечером.

Я опомнился: я вновь чувствовал лето за окном, я знал опять, что я в Париже и что людей в конце концов не стреляют, как зайцев.

— Скорее я мог подумать, что ты будешь меня ненавидеть, — сказал я. — Потому что я не смог оградить тебя от приставаний твоего братца. Потому что я…

Я замолчал. Только что пережитые минуты стали вдруг невероятно далекими.

— Что мы здесь делаем? — сказал я. — В этой комнате?