Женщины Лазаря - Степнова Марина Львовна. Страница 60

— Он же гений, — сказала Галина Петровна зло. — Всегда был с приветом. Что вы от меня-то хотите?

— В первую очередь — мужества, — сказал терапевт и долю секунды полюбовался собой со стороны. — Должен сказать, что у Лазаря Иосифовича Линдта, судя по всему, болезнь Альцгеймера.

Линдт умер 25 декабря 1981 года, через два месяца после объявления приговора, и последние три недели провел в беспамятстве, полном никому неясного, невнятного бормотания. Он был еще жив, а в спеццехе центрального «Ритуала» уже заканчивали делать для него огромные колючие венки, складировали в специальные холодильные камеры тысячи нежных, махровых гвоздик, раскладывали, сбиваясь со счета, бархатные подушки для орденов, и стоял в углу, уже совершенно готовый, гроб с бронзовыми ручками — светлый, лакированный, почти радостный, и слишком большой для того, кому предназначался.

В доме Линдта было шумно, многолюдно, даже оживленно — как перед большим и долгожданным торжеством. Домработница сбивалась с ног, разнося канапе и бутерброды, а Галина Петровна, похудевшая и похорошевшая еще больше, с достоинством принимала одного визитера за другим. Директор Линдтова института деликатно и с тысячью извинений обсуждал с ней сценарий похорон — ведь государственного масштаба мероприятие, создана даже специальная правительственная комиссия, сами понимаете! Галина Петровна понимала и не возражала ни против прощания в Центральном Доме Советской армии, ни против первого секретаря Энского обкома КПСС в почетном карауле. Ей без конца целовали руки, выражали соболезнования, пятились задом, вытирая платочками глаза. Но Линдт все не умирал — лежал в позе эмбриона, бормоча свою тихую невнятицу, словно завис между двумя мирами на невидимых, но все еще прочных нитях, и это продолжалось так долго, так что все, наконец, устали ждать. Все — включая его самого.

25 декабря в четыре часа пополудни Галина Петровна заглянула к Линдту в кабинет — как заглядывала ежечасно, и кивком отпустила сиделку, деликатно грызущую в углу юбилейное печенье. Идите, поешьте горячего, я посижу. Сиделка с благодарным воркованием исчезла, и Галина Петровна осталась в синей сумеречной комнате один на один со скукожившимся, почти исчезнувшим мужем. Амол из гевен а мейлех, — тихо и безостановочно бормотал он. Дер мейлех гхот гегхат а малке… Галина Петровна подошла к окну, чуть отдернула парчовую гардину — шел крупный, бесшумный, торжественный снег, какой бывает только на Рождество, и весь двор, весь город, весь мир были полны этим снегом и светом, бледным, живым, настоящим, какой бывает тоже только один раз в год, на Рождество. Бормотание вдруг стихло, и Галина Петровна испуганно оглянулась. Было почти темно, затхло и тяжело пахло какими-то лекарствами, болью и стариковским измученным телом. Все предметы в кабинете словно зажмурились и вжались в углы. И только с постели глядел на нее прежний Лазарь Линдт, живыми, усталыми, совершенно человеческими глазами.

— Фейгеле, — сказал он ласково. — Это ты. А мне все кажется — мама поет.

И он негромко и очень точно напел на идише старинную, старше его самого, колыбельную: « Люлинке, майн фейгеле, люлинке, майн кинд». Ту самую, что повторял неверным, коснеющим языком долгие три недели.

Галина Петровна и сама не поняла, как оказалась рядом с диваном, на коленях. «Ты, — пробормотала она потрясенно. — Ты… Разве ты…»

— Голова болит, — пожаловался Линдт и приложил горячую, крупную руку жены к своему огромному лбу. — Я упал, что ли? Ничего не помню.

Он обвел глазами кабинет, попытался приподняться, но не смог. Галина Петровна неожиданно для себя самой всхлипнула — громко, по-деревенски, и закусила запрыгавшую нижнюю губу.

— Что со мной? — спросил Линдт настойчиво, и вдруг глаза его расширились и на мгновение застыли, словно увидели то, что не предназначалось ни ему, никакому другому человеку.

Он понял.

— Вот, значит, что, — сказал он хрипло. — А я думал — упал.

Он испуганно сжал пальцы Галины Петровны, словно маленький, словно она могла помочь, словно хоть что-то можно было поделать, но тотчас справился с собой и отпустил ее руку.

— Ничего, — пробормотал он. — Ничего, фейгеле, не бойся. Если вдуматься, это всего-навсего эксперимент, и даже очень любопытный.

Галина Петровна хотела ответить, хоть что-то сказать, но все заготовленные слова вылетели из головы — а ведь она столько лет ждала, готовилась, тысячи раз представляла себе, как проклянет его перед смертью, как выскажет все, что гнусным комком стояло в горле долгих двадцать три года ее кошмарного замужества. Она уткнулась лбом в край дивана и мучительно, будто ее рвало, зарыдала.

Линдт с трудом поднял руку, погладил жену по теплым, живым волосам.

— Не плачь, фейгеле, — попросил он тихо, ни на что не надеясь, как просил у нее всю жизнь — хлеба, взгляда, любви, сострадания. — Я тебе так за все… благодарен. — Он помолчал, собираясь. — Лучше тебя ничего не было. За целую жизнь.

Галина Петровна подняла мокрое лицо с пламенеющим на лбу диванным отпечатком, и Линдт улыбнулся ей — благодарно, нежно, изо всех сил.

— Мне бы… повернуться, родная, — попросил он, и Галина Петровна вскочила, суетясь, неловкими руками принялась укладывать мужа поудобнее, в кабинет уже спешила насытившаяся сиделка — ой, да что ж вы, да не надо, Галина Петровна, да я сама. Обе женщины, толкая друг друга боками, повернули иссохшее до темноты тело академика, Галина Петровна подхватила его соскользнувшую, изможденную, пергаментную руку, и на секунду все приобрело библейскую силу и простоту.

Она уложила на подушку седую огромную голову мужа, заглянула ему в глаза и отшатнулась.

Лазаря Иосифовича Линдта больше не было.

Когда накрытый с головой аккуратный сверток увезли на носилках, Галина Петровна разогнала всех — врачей, прибывших засвидетельствовать смерть, гэбэшников, явившихся оказать почтение, сиделок, хныкающую домработницу, и впервые за много месяцев осталась совершенно одна. Она обошла громадную пятикомнатную квартиру, зачем-то заглядывая во все углы, будто надеялась найти что-то или понять, но не нашла, и вдруг завыла, низко и жутко, как издыхающее животное, как собака, раздавленная равнодушным колесом (все, что ниже размозженной поясницы уже умерло, а душа все никак не вырвется из проломленной грудной клетки в тихий предутренний покой). Она выла, раскачиваясь и сама не понимая, что делает, пока соседи снизу, смирная генеральская чета самого преклонного возраста, не начала гулко колотить по чугунным батареям, выла, пока в десяток кулаков избивали входную дверь и пока в пару топоров ее мучительно калечили и ломали. Потом опять замельтешили какие-то полузнакомые люди, по-ишачьи заголосила под окном скорая, короткими синими всполохами разгоняя боязливые сумеречные души покойников, прибывшие, чтобы поприветствовать новичка. Галину Петровну трясли за плечи, совали к лицу стакан с остро воняющей валерьянкой, а она все выла и выла, пока врач не кольнула ее в полное предплечье сияющим шприцем — будто укусила. И комната тотчас мягко закрутилась вокруг грандиозной люстры с гранеными богемскими висюльками, унося Галину Петровну в одинокое забытье, в котором она все равно продолжала жалобно, жутко, на одной ноте, выть.

Просто больше никто ее не слышал.

Она проснулась часа через два, оттого что покойный Линдт мягко позвал ее на ухо молодым, ласковым шепотом: «Фейгеле». Галина Петровна целую минуту лежала, зажмурившись, вся влажная от ужаса, с черствым от снотворного, горьким ртом, пока не поняла, что это всего лишь сон, просто сон, даже не кошмар. Потому что все кошмары ее жизни уже закончились, ушли вместе с Линдтом, который сейчас, должно быть, уже стоял где-то в предбаннике небесной канцелярии: приглаживал седые львиные космы, продувал забитую перхотью карманную расческу, скалясь и предвкушая завершение увлекательнейшего спора — а вот по этому вопросу, любезнейший, я буду вынужден опровергнуть вас даже сейчас. Галина Петровна старательно представила себе металлический стол ведомственного морга, крошечное, ссохшееся от старости и страсти тельце покойного мужа и безучастного патологоанатома — почему-то с большими кухонными ножницами, которыми домработница обычно разделывала к обеду курицу, ловко рассекая зазубренными браншами бледную бескровную плоть.