А ЕСТЬ А - Рэнд Айн. Страница 20
В окна смотрела темнота, отбрасывающая назад огоньки зажженных сигарет. Галт тоже взял со стола сигарету, и, когда вспыхнула спичка, Дэгни на миг увидела между его пальцами блеск золота – знак доллара.
– Я бросил все, присоединился к нему и забастовал, – сказал Хью Экстон, – потому что не мог заниматься своим делом рядом с людьми, которые заявляют, что назначение человека интеллектуального труда состоит в отрицании интеллекта. Никто не пригласит водопроводчика, который будет доказывать свое профессиональное превосходство, утверждая, что никакого водопровода нет вообще. Но, увы, таким критерием осмотрительности не пользуются применительно к философам. От своего ученика, однако, я узнал, что сам сделал это возможным. Именно мыслители, держа в своих рядах тех, кто отрицает существование мысли, считая это всего лишь иным философским направлением, позволяют разрушать разум. Они соглашаются с основной предпосылкой противника, тем самым соглашаясь признать отсутствие разума его разновидностью. Основная предпосылка – постулат, который абсолютно исключает собственную антитезу и абсолютно нетерпим к ней. По той же причине, по которой банкир не может принимать и пускать в оборот фальшивые деньги, наделяя их честью и престижем своего банка, как он не может удовлетворить требование фальшивомонетчика быть терпимым к нему ради его права на различное с ним мнение, так и я не могу считать философом доктора Саймона Притчета и соперничать с ним в борьбе за умы людей. Доктору Притчету нечего внести на счет философии, кроме объявленного им намерения разрушить ее. Он рассчитывает заработать на силе разума, отрицая разум. Он пытается наложить печать разума на планы своих хозяев-бандитов и использовать престиж философии в целях порабощения мысли. Но этот престиж – счет, который существует и действителен лишь до тех пор, пока я готов подписывать чеки на него. Пусть доктор Притчет обходится без меня. Пусть он и те, кто вверяет ему юные умы своих детей, получат то, к чему стремятся, – мир интеллектуалов без интеллекта, мыслителей без мысли. Я умываю руки. Я уступаю им. И когда они обретут свой лишенный абсолютов мир как абсолютную реальность, меня там не будет, и не я буду оплачивать цену их противоречий.
– Доктор Экстон ушел, руководствуясь принципами нормальной банковской деятельности, – сказал Мидас Маллиган. – Я ушел, руководствуясь принципом любви. Любовь – конечная форма признания вечных ценностей. Я ушел после дела Хансакера, того дела, когда суд постановил, что я должен уважать в качестве основного права на фонды моих вкладчиков требования тех, кто был готов предъявить доказательства, что у них нет права требовать этого. Мне было велено отдать заработанные людьми деньги никчемному лентяю, единственным правом которого на эти деньги была его неспособность их заработать. Я родился на ферме. Я узнал цену деньгам. В своей жизни я имел дело со множеством людей. Я видел, как они росли. Я заработал свое состояние, потому что умел найти нужных людей. Тех, кто никогда не просит веры, надежды и милостыни, но предлагает факты, доказательства и прибыль. Знаете ли вы, что я инвестировал деньги в дело Хэнка Реардэна, когда он только вставал на ноги, едва проторив путь из Миннесоты в Пенсильванию, чтобы приобрести там сталеплавильные заводы? Так вот, когда я увидел постановление суда на своем столе, меня озарило. Я увидел одну картину, и так отчетливо, что все мои взгляды изменились. Я ясно увидел лицо и глаза молодого Реардэна, каким я его впервые встретил. Я увидел его лежащим у подножья алтаря, его кровь текла на землю, а на алтаре стоял Ли Хансакер, глаза его гноились, и он ныл, что у него никогда в жизни не было шанса… Удивительно, как все становится просто, когда ясно разглядишь. После этого мне было нетрудно закрыть банк и уйти. Впервые в жизни я четко осознал: вот то, что я всегда любил и для чего жил.
Дэгни посмотрела на судью Наррагансетта:
И вы ушли из-за того же дела?
Да, – ответил судья Наррагансетт. – Я ушел, когда суд высшей инстанции отменил мое решение. В свое время я выбрал профессию, чтобы стать стражем справедливости. Но меня принуждали руководствоваться законами, которые делали меня орудием гнуснейшего бесправия. От меня требовали санкционировать именем закона подавление силой оружия безоружных людей, которые обратились ко мне с просьбой защитить их права. Подсудимые подчиняются приговору суда исходя единственно из предпосылки, что суд объективен, что есть объективные правила поведения, которые одинаковы и для судьи, и для подсудимого. Однако я видел, что один человек признает это и руководствуется этим, а другой нет, что один живет по правилам, а другой навязывает произвольное решение исходя из собственного желания и интересов, причем закон должен принимать сто– Рону произвола. От права требуют оправдания бесправия. И я ушел, ушел, потому что не мог слышать, как честные люди обращались ко мне «ваша честь».
Дэгни медленно перевела глаза на Ричарда Хэйли, словно умоляя его рассказать, что было с ним, и боясь этого рассказа. Он улыбнулся.
– Я готов был простить людям свои испытания, – начал Ричард Хэйли, – но не мог смириться с тем, как они воспринимали мой успех. Я не роптал все годы, пока меня отвергали. Если мои творения были новы, людям требовалось время, чтобы освоиться и привыкнуть к ним; если я испытывал гордость от сознания, что первым достиг таких высот, я не имел права жаловаться на медлительность людей. Это я втолковывал себе все те годы, хотя иной раз по ночам мне было уже невмоготу ждать и верить; тогда я кричал: «Почему?!» – и не находил ответа. Потом, в тот вечер, когда меня решили-таки чествовать, я стоял на театральной сцене и думал: вот тот момент, которого я добивался. Я думал, что буду счастлив, но ничего не испытывал. Помнил только те бесконечные, бессчетные ночи и свой возглас «Почему?!», так и оставшийся без ответа. Поздравления и аплодисменты теперь значили так же мало, как прежде насмешки. Если бы мне сказали: «Простите, мы запоздали, спасибо, что не перестали ждать», – я не потребовал бы большего; они могли бы взять у меня все, чем я владел. Но то, что я видел на лицах, то, что говорили, наперебой восхваляя меня, ничем не отличалось от речей, которыми обычно потчуют художников, а я никогда не верил, что это может говориться всерьез. Казалось, люди говорили, что ничем мне не обязаны, напротив, своими убеждениями и целями я обязан их глухоте, что бороться, страдать, терпеть – это мой долг перед ними и ради них, несмотря на всю несправедливость, пренебрежение, издевательства и глумление, – все это я должен был смиренно переносить, чтобы научить других наслаждаться моим трудом, это и мое предназначение и их законное право. Тогда-то я и постиг природу духовного нахлебника, понял то, чего раньше не мог и вообразить. Я увидел, что они залезают в мою душу так же, как в карман Маллигана, присваивают богатство моего духа так же, как его состояние. Мне открылись наглость и озлобленность посредственности, хвастливо демонстрирующей свою пустоту, как пропасть, которую надо заполнить телами более достойных людей. Я понял: они стремятся насытиться моей музыкой так же, как деньгами Маллигана, жить за счет тех часов, когда я сочинял ее, за счет того, что послужило источником моего вдохновения; они хотят все заглотить и сохранить уважение к себе, вырвав из меня признание, что я создавал свою музыку для них, что своим успехом я обязан в конечном итоге не собственному таланту, а их значимости… В тот вечер я поклялся, что впредь они не услышат ни единой моей ноты. Я ушел из театра последним, улицы были пустынны, в свете фонаря меня поджидал незнакомый человек. Меня не понадобилось долго убеждать. Концерт, который я посвятил этому человеку, назван «Песнь свободных». Дэгни посмотрела на остальных.