Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод) - Рэнд Айн. Страница 21
Дагни с удивлением увидела свою руку, нежно гладящую его волосы, она подумала, что не имеет права этого делать, но чувствовала, будто из ее ладони исходит некий ток успокоения, окутывая их обоих, заглаживая прошлое. Франсиско не двигался, не издавал ни звука, словно одно лишь прикосновение к ней говорило все, что он мог сказать.
Наконец Франсиско поднял голову; он выглядел так же, как она, когда очнулась после крушения в долине: будто на свете не существует никакой боли. Он смеялся.
— Дагни, Дагни, Дагни… — Голос его звучал так, как будто это не было признанием, вырванным из плена долгих лет, словно он повторял нечто давно известное, смеясь над самой мыслью о том, что это еще не было сказано. — Я люблю тебя. Ты испугалась, что он заставил меня, наконец, это произнести? Я повторю, сколько захочешь — я люблю тебя, дорогая, люблю и всегда буду любить. Не пугайся, пусть ты никогда не будешь мне принадлежать, какое это имеет значение? Ты жива, ты здесь и теперь знаешь… и все очень просто, правда? Теперь ты понимаешь, в чем было дело, и почему я должен был покинуть тебя? — Он указал на долину: — Вот твоя земля, твое царство, твой мир. Дагни, я всегда любил тебя, и то, что покинул, было частью этой любви.
Франсиско взял ее руки, прижал к губам и держал, не шевелясь, не в поцелуе, а в долгом миге молчаливого покоя, словно речь отвлекала его от ее присутствия, хотя сказать хотелось очень многое, выплеснуть все невысказанные за прошедшие годы слова.
— Женщины, за которыми я как бы ухлестывал… ты же не верила в это, правда? Я не притронулся ни к одной — но, думаю, ты это знала, знала все время. Я вынужден был играть роль повесы, чтобы грабители меня не заподозрили, когда я разваливал «Д’Анкония Коппер» на виду у всего мира. Это порок их системы, они готовы сражаться с любым энергичным, честолюбивым человеком, но если видят никчемного шалопая, думают, что он — их сторонник, что он безопасен — безопасен! Таков их взгляд на жизнь, но они поймут! Поймут, безопасно ли зло и практична ли неспособность!..
Дагни, в тот вечер, когда я впервые понял, что люблю тебя, я понял и то, что должен уйти. В тот вечер, когда ты вошла в мой номер, я понял, что ты значишь для меня и что ждет тебя в будущем. Если б ты меньше для меня значила, то, может быть, задержала бы на какое-то время. Но это была ты, ты стала окончательным доводом, который подвигнул меня тебя оставить. В тот вечер я просил твоей помощи — в противостоянии Голту. Но я знал, что ты — самое сильное его оружие против меня, хотя ни ты, ни он не могли этого знать. Ты воплощала собой все, что он искал, все, ради чего, по его словам, нужно жить или умереть, если потребуется… я был готов примкнуть к нему, когда он той весной неожиданно вызвал меня в Нью-Йорк. Какое-то время я не имел от него вестей. Голт решал ту же проблему, что я. Он решил ее… Помнишь? Тогда я пропал на три года. Дагни, когда я принял компанию отца, когда начал иметь дело со всей промышленной системой мира, я стал понимать природу зла, относительно ее у меня существовали подозрения, но я считал их слишком чудовищными, чтобы поверить им. Я увидел паразитарную систему налогообложения, много веков подрывавшую «Д’Анкония Коппер», истощавшую нас неизвестно по какому праву; увидел, что правительственные постановления принимаются, чтобы навредить мне, потому что я добивался успеха, и помочь моим конкурентам, потому что они были бездельниками и неудачниками; увидел, что все притязания профсоюзов ко мне удовлетворяются, потому что я был способен дать рабочим заработать на жизнь; увидел, что желание человека получать деньги, заработать которых он не способен, считается добродетельным, но если он зарабатывал их, это осуждалось как алчность; увидел, как политики, подмигивая, советуют мне не беспокоиться, потому что я могу работать немного усерднее и перехитрить их всех. Я мирился с потерей доходов и видел, что чем усерднее работаю, тем туже затягиваю петлю на своей шее. Видел, что моя энергия расходуется впустую, что объедавшие меня паразиты сами становятся жертвами других паразитов, что они попадаются в собственную западню, и этому нет разумного объяснения, что канализационные трубы мира уносят его животворную кровь в какой-то промозглый туман, куда никто не смеет заглянуть, а люди лишь пожимают плечами и говорят, что жизнь на земле может представлять собой только зло. И я понял, что всей промышленной системой мира с ее великолепными машинами, тысячетонными доменными печами, трансатлантическими кабелями, кабинетами с мебелью красного дерева, биржами, сияющими электрическими вывесками, мощью, богатством управляют не банкиры и советы директоров, а демагог из подвальной пивнушки с исполненным злобы лицом, проповедующий, что добродетель должна караться за то, что она добродетель, что цель способности — служить неспособности, что человек имеет право жить только для других… я это понял. Но не видел способа бороться с этим. Джон нашел способ. Нас было двое с ним в ту ночь, когда мы приехали в Нью-Йорк по его вызову, Рагнар и я. Он сказал нам, что нужно делать, с какими людьми налаживать связи. Джон ушел с завода «Двадцатый век» и жил на чердаке в трущобе. Он подошел к окну и указал на небоскребы. Сказал, что мы должны погасить огни мира и, когда увидим, что огни Нью-Йорка погасли, поймем, что наше дело сделано. Он не просил нас сразу же примкнуть к нему. Сказал, чтобы мы обдумали и взвесили то, как это повлияет на наши жизни. Я дал ему ответ утром, а Рагнар чуть позже, во второй половине дня… Дагни, это было утро после нашей последней проведенной вместе ночи. Мне словно бы предстало видение того, за что я должен сражаться.
За то, как ты выглядела в тот вечер, за то, как говорила о своей железной дороге, за то, какой была, когда мы пытались разглядеть на горизонте очертания Нью-Йорка с той скалы над Гудзоном, я должен был спасти тебя, расчистить тебе путь, помочь тебе найти твой город, чтобы ты не тратила годы жизни, бродя по ядовитому туману, не тратила силы, чтобы найти в конце пути башни города, а не толстого, вялого, тупого урода, предающегося радостям жизни, лакая джин, за который заплачено твоей жизнью! Чтобы ты не знала радости, дабы ее мог знать он? Чтобы ты служила орудием для удовольствия других? Была средством, а человекообразная тварь — целью? Дагни, вот что я увидел, вот чего я не мог позволить им с тобой сделать! Ни с тобой, ни с одним ребенком, который так же, как ты, смотрит в будущее, ни с одним человеком, который обладает твоим духом и способен чувствовать, что он гордое, уверенное, радостное, живое создание. Я покинул тебя, чтобы сражаться за мою любовь, за это состояние человеческого духа, и знал, что если потеряю тебя, то все равно буду тебя завоевывать с каждым годом борьбы. Но теперь ты понимаешь это, правда? Ты видела долину. Она — то место, которого в детстве мы решили достичь. Мы его достигли. Чего мне еще желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты все еще штрейкбрехер? Ну, это лишь вопрос времени, ты будешь одной из нас, потому что всегда была, даже не сознавая этого. Мы подождем, ничего страшного — главное, что ты жива, что мне больше не нужно летать над Скалистыми горами в поисках обломков твоего самолета!
Дагни негромко ахнула, поняв, почему он не появился в долине вовремя.
Франсиско засмеялся.
— Не смотри на меня так, словно я — рана, которой тебе страшно коснуться.
— Франсиско, я причинила тебе столько страданий…
— Нет! Ты не причинила мне страданий. И он тоже. Не говори ничего об этом, ему сейчас плохо, но мы спасем его, он тоже приедет сюда, где его место, он тоже узнает и тогда тоже сможет посмеяться над былыми бедами. Дагни, я не думал, что ты будешь меня ждать, не надеялся. Я знал, на какой риск иду, и раз у тебя должен был кто-то появиться, я рад, что это он.
Дагни закрыла глаза и сжала губы, чтобы не застонать.
— Дорогая, не надо! Разве не видишь, что я принял это?
«Но это не он, — подумала Дагни, — и я не могу сказать тебе правды, потому что тот, другой, возможно, никогда от меня этого не услышит и не будет принадлежать мне».