Исток. Часть 1 - Рэнд Айн. Страница 10

— А знаешь, Алва, было бы ужасно, если бы я занималась любимой работой.

— Ну вот, еще одна глупость! Что ты хочешь сказать?

— То, что сказала. Было бы ужасно, если бы я занималась любимой работой и боялась её потерять.

— Почему?

— Потому что тогда я зависела бы от тебя, хотя ты и прекрасный человек. Я зависела бы от нашего босса Гейла — я уверена, что он великий человек, но я предпочитаю никогда с ним не сталкиваться.

— Что навело тебя на такие мысли? Ты прекрасно знаешь, что и Гейл, и я все бы сделали для тебя, а я лично…

— Дело не в этом, Алва. Не в тебе одном. Если бы я нашла работу или даже человека, которого я бы полюбила, я должна была бы зависеть от всего мира. Все на свете взаимосвязано. Мы все связаны друг с другом. Мы в сети, она поджидает нас, и стоит нам хоть раз что-нибудь захотеть — мы попадаем в неё. Например, ты хочешь что-то очень важное для себя. Разве ты можешь предвидеть, кто может вырвать это у тебя из рук? Ты не можешь этого знать. Этот человек, или обстоятельство могут быть далеко от тебя, но они всегда наготове, и ты их боишься. И ты пресмыкаешься, и ползаешь, и умоляешь — лишь вы они не лишили тебя этого.

— Если я правильно тебя понял, ты критикуешь человечество вообще.

— А что такое человечество вообще? Когда мы произносим эти слова, нам представляется что-то большое и значительное. Но, фактически, это те люди, с которыми мы встречаемся в жизни. Посмотрите на них. Многих вы знаете, о ком вы могли бы так думать? Ведь кругом одни домохозяйки, торгующиеся с продавцами, сопливые дети, которые пишут на тротуарах ругательства, и пьяницы. Людей можно уважать, если они способны страдать. В этом случае у них сохраняется человеческое достоинство. Но вы наблюдали когда-нибудь за людьми в момент веселья? Вот когда проявляется вся их сущность. Посмотрите на тех, кто тратит деньги, заработанные потом и кровью, на представлениях и в парках! Или на тех, кто богат, и кому все доступно! Обратите внимание, чем они наслаждаются. Посидите с ними в пивных. Вот оно ваше «человечество вообще»!

— Но это же ерунда? Это неправильный взгляд на вещи. Даже в самом плохом из нас есть что-то хорошее. И всегда есть лучшее будущее!

— Тем хуже. Разве можно спокойно относиться к тому, что человек, совершивший геройский поступок, ходит развлекаться на дурацкие водевили? Или узнать, что человек, написавший великолепную картину, спит с каждой проституткой?

— Чего же ты хочешь? Совершенства?

— … или ничего. Вот почему я предпочитаю ничего.

— Но это же чушь!

— Я позволяю себе единственное желание, которое для меня возможно. Свобода, Алва, свобода.

— Ты называешь это свободой?

— Да. Свобода ничего не просить. Ничего не ожидать, ни от чего не зависеть.

— А что будет, если ты найдешь то, что хочешь?

— Я не найду этого — я предпочту этого не увидеть. Это будет частица вашего очаровательного мира. Я должна буду делить это со всеми вами — и я не хочу этого. Ты знаешь, я никогда не открываю второй раз хорошую книгу, которую я прочла и полюбила. Мне больно сознавать, что её читали другие глаза, потому что я не знаю, чьи это были глаза. Такие вещи нельзя делить. Во всяком случае, с такими людьми.

— Доминика, но это ненормально, это ужасно так относиться ко всему.

— А я могу только так. Или совсем никак.

— Доминика, дорогая, — сказал он с искренней озабоченностью, — мне жаль, что не я твой отец. Какую трагедию ты пережила в детстве?

— Трагедию? Никакой, у меня была совершенно безоблачное детство. Свободное, мирное. Никто мне не надоедал. Правда, мне самой часто все надоедало. Но я привыкла к этому ощущению.

— Мне кажется, что ты просто несчастный продукт нашего времени. Мы слишком циничны, слишком упаднически настроены. Если бы мы покорно вернулись назад к простым добродетелям…

— Алва, перестань, это годится только для твоих редакционных… Она замолчала, увидев, что он уязвлен. — Прости, Алва, я неправа, ты действительно веришь во все это. Поэтому я тебя и люблю. И люблю говорить с тобой о таких вещах. А ты знаешь, Алва, что первобытные люди делали статуи богов по образу человека? Интересно было бы увидеть твою статую… Ты — обнаженный, с этим животом и всем прочим…

— Боже, Доминика, какое это имеет отношение…?

— Никакого, прости меня… Просто я люблю статуи обнаженных мужчин. Да не смотри на меня так. Я же сказала — статуи. Я не имею в виду никого конкретно. У меня была одна статуя. Гелиоса. Я достала её в одном музее в Европе. Это было страшно сложно. Она не продавалась, но я сумела уговорить их. Мне кажется, я была влюблена в неё, и я привезла её сюда.

— Где же она? Мне бы хотелось увидеть что-нибудь, что тебе нравится.

— Её нет. Я её разбила. Чтобы больше её никто не видел…

— Доминика!

Она качнула головой, отгоняя воспоминание.

— Прости, дорогой, я не хотела тебя шокировать.

Она легко соскочила со стола.

— Иди домой, Алва. Уже поздно. Завтра увидимся.

Гай Франкон делал все возможное, чтобы сблизить Питера Китинга с Доминикой. Китинг никогда не признался бы, что он настойчиво пытался увидеться с Доминикой, но безрезультатно. Он давно получил от Франкона её номер телефона, и часто звонил ей. Она всегда разговаривала с ним весело и говорила, что конечно ей придется увидеться с ним, но в ближайшие недели она будет очень занята, так что пусть он позвонит в начале следующего месяца.

Наконец Франкон сказал Китингу, что он собирается пригласить его и Доминику позавтракать вместе с ним в ресторане. «Но она, наверно, откажется». Но Доминика снова удивила его: она приняла его приглашение сразу и очень охотно.

Встретившись с ним у входа в ресторан, она улыбалась так, как будто это было воссоединение, которое она приветствует. Она разговаривала с Питером легко и свободно, как со старым другом, и Питер недоумевал, почему он когда-то её боялся.

Через полчаса Франкон, сославшись на занятость, постарался оставить их одних.

— Не волнуйся, папа, — сказала Доминика, — я сегодня свободна весь день, и тебе нечего бояться, что я от него убегу…

Она пристально глядела на него, и её глаза были слишком приветливы. Франкон поспешил уйти. Доминика повернулась к Китингу. Её мягкая улыбка могла означать только презрение.

— Не смущайтесь, — сказала она, — ведь мы оба знаем, чего хочет отец. И меня это тоже не смущает. Просто чудесно, что вам удалось заставить его сделать, как вы хотели. Но вряд ли вам полезно всегда пользоваться его помощью. И давайте завтракать.

Питеру хотелось немедленно встать и уйти, но он понимал, что не может себе это позволить.

— Не обижайтесь, Питер. Кстати, можете называть меня Доминикой. Рано или поздно, мы все равно придем к этому. Очевидно, мне придется часто с вами встречаться — ведь я встречаюсь со многими людьми, и если отцу нравится, что я с вами встречаюсь — почему бы нет?

Простота и свобода, с которой держалась Доминика, ясно говорила, что это знакомство вряд ли будет развиваться в желаемом для него направлении. С каждой минутой он понимал, что она нравится ему все меньше и меньше. Но он следил за движением её губ, на то, как она скрещивала ноги, на её мягкие и скупые жесты, и не мог сдержать своего восхищения, подобного тому, которое он испытал, увидев её впервые.

Расставаясь, Доминика спросила:

— Вы не пригласите меня сегодня в театр, Питер? Не важно, на какую пьесу. Позвоните мне после обеда. И скажите об этом отцу. Он будет доволен. Хотя поймет, что обольщаться не следует. И я тоже не обольщаюсь. Ведь у вас нет ни малейшего желания идти в театр или встретиться со мной.

— Никакого.

— Вы начинаете мне нравиться, Питер. Позвоните мне в половине девятого.

Когда Китинг вернулся в контору, Франкон сразу же позвал его в свой кабинет.

— Ну как?

— В чем дело, Гай? — невинным голосом спросил Питер. — Почему вы так беспокоитесь?

— Дело в том… Я просто… Я думаю, что ты сможешь хорошо на неё повлиять. Так что произошло?