Владетель Ниффльхейма (СИ) - Демина Карина. Страница 39

Но не настолько, чтобы Инголф пропустил.

Рывком вырвался он из очередного пролома и лег, принялся вылизывать разрезанные лапы. Бока его ходили ходуном, хронометром другого мира постукивал хвост, и боль отдавалась в крестце. Не обращая на боль внимания, Инголф выкусывал лед меж пальцев и думал, что скоро он догонит врага.

Надо идти вверх, в горы.

Инголф поднялся. Он побежал, глотая ледяной жесткий воздух. Когти сухо цокали по граниту, изо рта лилась слюна, которая вымерзала на камне, рисуя собственный, Инголфа, след.

А волчья тропа вела выше и выше… узкой каймой поднялась она над обрывом. Где-то внизу кипело море, осмелевшее, гиблое. Оно играло кораблем, перебрасывая с волны на волну, и тонкая мачта, опасно кренилась, черпала парусом-крылом воду. Кораблю давно бы погибнуть, а он держался, летел в каменную глотку, из которой клыками торчали рифы.

Но разве дело Инголфу до корабля? След остывает.

Бежать.

Быстрее. Подгоняя себя своим же хрипом, ноющими мышцами и кровавыми отпечатками. Забивая глотку рыком.

Волк вылетел навстречу и, ударив в грудь, почти опрокинул. А когда не удалось, отскочил сам, ввинтившись в расщелину. Зверь был огромен, куда больше Инголфа.

— Р-р-рад? — спросил он.

Шерсть вздыблена. Уши к голове прижаты. И губы подняты, оскалены. Узкий язык лежит меж зубами, а с него свисает нить слюны. Волк сглатывает, и нить дергается.

— Р-р-рад? — повторил он.

— Р-р-рад, — ответил Инголф.

— Умр-р-решь!

— Умр-р-ру.

Волк боялся. Не Инголфа, но боялся. А значит, был не так силен, каким выглядел. Инголф поджал хвост и попятился. Он отступал медленно, открывая правый бок, и соперник не выдержал. Звериная натура толкнула его вперед. Клацнули клыки, взрезая шерсть и кожу. Инголф взвыл и упал на живот, чтобы вывернуться и самому вцепиться в тощее брюхо. Волчья шерсть забила нос. Волчья кровь полилась в рот, утоляя жажду.

— Хитр-р-рец, — сказал Волк, оказавшись по другую сторону тропы. — Не поможет.

В серой шерсти зияла проплешина. Инголф сплюнул клок шкуры и сказал:

— Посмотрим.

— Как скажешь.

Он метнулся серой молнией, ударил, опрокинул с силой, которой в нем прежде не было. И волчьи челюсти сжали глотку капканом. Пробитая гортань засипела.

Инголф умер.

Открыв глаза, он увидел потолок, серый, с проплешиной обвалившейся штукатурки и пауком, из проплешины свисающим. Паук покачивался, перебирал конечностями, удерживаясь на тонкой нити.

Сердце билось. Дыхание присутствовало. Инголф был жив. Только полностью осознав этот удивительный факт, он скатился с кровати и на четвереньках пополз в ванную комнату.

Воду удалось открыть. Тонкая струйка ее бежала по накатанной дорожке, добавляя хлористо-мелового осадка, и скрывалась в норе водосточной трубы. Воду Инголф черпал рукой и пил. Капало на штаны, на свитер и постепенно в ванной разрасталась лужа.

Коврик, давно утративший первозданный вид, слабо впитывал воду.

Соседи вновь придут жаловаться.

А Инголф погибнет.

Он мокрой ладонью вытер лицо и, уцепившись за край ванны, встал. Осколок зеркала в круглой пластиковой раме отразил перекошенную физиономию и красные глаза. Вода текла по щекам и капала уже на умывальник, оставляя розовые пятна.

Смерть — закономерна.

Раздевался Инголф, с трудом преодолевая брезгливость перед собственным телом. Лишенное искусственных покровов, оно было белесым, мягкокожим, слабым. И струи холодной воды, стекавшие по коже, вызывали спазмы.

Инголф заскулил. И все собаки дома лаем отозвались на его голос.

Собаки тоже любят жизнь.

В пять часов сорок минут Инголф Рагнвалдович Средин покинул свою квартиру. Его путь лежал к старому кладбищу, некогда бывшему далеко за городской чертой, но ныне попавшему почти в самый центр. Земля эта многих манила доступностью и кажущейся бесполезностью. Город кружил, примеряясь к добыче, но медлил с ударом. Он словно ждал мига, когда растворится в утреннем тумане кладбищенская ограда, а старые плиты уйдут в землю, унося с собой и тех, память о ком призваны были хранить. И уж верно тогда поползла бы по жирной землице техника, завизжали бы пилы, убирая ненужные тополя, и рухнула бы клубами известковой крошки старая церковь.

Она и так уже почти обвалилась, стояла без креста и крыши, в слабом покрове строительных лесов, которые были гнилы и лишь давили на тонкие кирпичные стенки.

В церкви Инголф сел на алтарь. Святые с истлевшими лицами глядели на него печально. Не помнили? С них станется. У святых множество забот, где уж припомнишь человечка, хоть бы им и случалось видеть его смерть.

Инголф развязал платок и провел по толстому шраму, до сих пор сохранившему бурый, свежий цвет. Шрам пересекал шею и жутко чесался.

— Не стоит.

У него вновь не получилось увидеть, как она входит. Черный жеребец сипел, роняя пену на грязные листья. Расколотые копыта его ступали мягко, а черный хвост слался веером.

Жеребца не существовало, как не существовало и ее самой.

— Только если тебе так хочется думать, — она сидела боком, упираясь ногой в острый крюк, с которого свисали вязанки голов, ссохшихся, пожелтевших, похожих издали на луковые. Луковые косы плела бабушка Инголфа.

Странно, что он забыл о бабушке.

Она ходила в церковь по воскресеньям и на праздники, украшала бумажными цветами ветки вербы и хранила деревянный иерусалимский крестик. Ей бы не понравилось, что Инголф сидит на алтаре.

Почему он забыл о бабушке?

— Выпей, — женщина протянула кубок, тяжелый, как если бы в костяных стенах его уместилось целое море. — Выпей и тебе станет легче.

Он уже пил, когда задыхался на этом самом алтаре, и кровь текла реками, ручьями, огибая меловые знаки и свечи из черного воска. Когда тело слабело, мерзло. И злости, оставшейся внутри, не хватало. Инголф, не умея молчать, кричал. И рвался, растягивая веревочные петли, выдирая руки, ярясь, что проиграл. А тот, другой, стоявший в изголовье, перекрывал крик речитативом латыни.

Потом она сказала, что в этой книге нет смысла.

Инголф поверил. Как можно не верить ей?

— Выпей, — сказали ему и, приподняв голову, поднесли кубок.

Он видел коней и людей, слышал храп и хрип, не зная, умер уже или нет. Он синими губами глотал горький напиток и смеялся, зная, что теперь будет жить. А тот, другой, кричавший латынью, метался в круге, отгоняя псов посохом.

— Подчинитесь! — кричал он. — Я повелеваю! Я отдал вам его кровь! Подчинитесь!

Псы скакали, норовя ухватить за одежду. Узкие тела их терлись друг о друга, скрипела чешуя и шерсть клоками валилась на пол.

— Почему я? — спросил Инголф, когда снова смог заговорить.

— Потому что она так хочет, — ответил ему древний старик в истлевшем доспехе. Вспухшие веки его были костяными крюками к бровям приколоты. Из-под век сочился гной, застилал глаза, делая их белыми, слепыми.

— Почему я?

Визжали псы. Влажно чавкал посох, опускаясь на спины, кричал человек.

— Почему я?!

Инголф рванулся, треснули веревки, повиснув ошметками на растертых докрасна запястьях. А шею схватило шрамом, точно ошейником.

— Потому что, — улыбнулась Рейса-Рова, змеехвостая дева. — Ты сам меня позвал. Пей до дна!

— Пей до дна! Пей до дна! Пей…

Свита заглушила собачий вой и человечий визг. Инголф пил и пил, глотал, чувствуя, как разрывается нутро, плавится железной рудой в открытом горне и тут же застывает, уже иное, переменившееся.

Потом ему рассказывали всякого. Будто бы нашли Инголфа едва живым. Будто бы лежал он в луже крови, вцепившись в алтарный кубок, и пальцы не получилось разжать даже у врачей. Будто бы врачи эти сказали, что Инголфу судьба одна — на кладбище, а он взял и выжил. Безумец же, колдуном себя вообразивший, напротив, помер прямо там, в церкви.

Считали — бог покарал. Инголф знал правду — разорвали собаки.

Он и рассказывать пытался — не поверили. В отставку думали отправить, но после вдруг забыли.