У войны — не женское лицо… - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 82
Я знала, на что иду, но поняла, почувствовала все, когда меня забрали в СД. Били и сапогами, и плетками. Узнала, что такое фашистский «маникюр». Руки твои кладут на стол и какая-то такая машинка втыкает тебе под ногти иголки… Одномоментно под каждый ноготь. Это адская боль. Сразу теряешь сознание. Даже не помню, знаю, что боль страшная, а что потом, не помню. Меня растягивали на бревнах. Может, это не точно, может, неправильно. Но я помню вот что: тут такое бревно и тут, а тебя между ними кладут… И какая-то машинка. И ты слышишь, как у тебя хрустят-выворачиваются кости… Долго ли это? Тоже не помню… Меня пытали на электрическом стуле… Это когда я плюнула одному из палачей в лицо… Молодой, старый — ничего не помню . Они раздели меня догола, и этот подошел и взял меня за грудь… Я была бессильна… Я могла только плюнуть… И я плюнула ему в лицо. Они посадили меня на электрический стул…
Я с тех пор очень плохо переношу электричество. Помню, что вот тебя начинает бросать… И теперь даже гладить не могу… На всю жизнь это у меня осталось. Когда я начинаю гладить, я по всему телу чувствую ток. Ничего делать не могу, что связано с электричеством… Может, нужна была какая-то психотерапия после войны? Не знаю. Но уже прожила жизнь так (плачет).
Не знаю, чего это я сегодня расплакалась. Тогда я не плакала. Сказали бы: заплачь, чтобы вот только были слезы, не смогла бы. Все задеревенело, вся я как деревянная. Я бы никогда в это не поверила, если бы сама не перенесла. Ни одной слезинки не было. А так все отбили, что кожа шелестела, не могла сесть, пока наново не приросла. И ни одной слезинки…
Приговорили меня к смертной казни через повешение. Поместили в камеру смертников. Там были еще две женщины. Знаете, мы не плакали, не бросались в панику: мы ведь знали, идя в подполье, что нас ждет, и поэтому держались спокойно. Говорили о поэзии, вспоминали любимые оперы… Много говорили об Анне Карениной… Мы даже не вспоминали о своих детях, мы о них боялись вспоминать. Даже улыбались. Друг друга подбадривали. Так мы провели двое с половиной суток…
Утром на третьи сутки меня вызвали. Мы попрощались, расцеловались без слез. Страха не было: по-видимому, я настолько привыкла к мысли о смерти, что страха уже не было. И слез не было. Какая-то пустота была. Уже ни о ком не думалось…
Долго мы ехали, я даже не помню сколько, ведь я прощалась с жизнью… Но машина остановилась, и мы, нас было человек двадцать в машине, оказались в галере. Мы не могли слезть с машины, настолько были истерзаны. Нас, как мертвых собак, сбросили на землю, и комендант приказал ползти к баракам. Мы ползем, а он нас плеткой бьет, и мы оставляем кровавые следы. До лагеря было метров триста. Что мы могли сделать?.. Но это еще не самое ужасное…
Видим: стоят заключенные, разделены на две группы. С левой стороны не трогают, а тех, кто справа, заставляют раздеваться догола, одежду бросают в ящики, у кого зубные протезы — вытаскивают и бросают в другой ящик, а людей заталкивают в душегубку. И это все на наших глазах. Стоит возле одного барака женщина и кормит грудью ребенка. И как-то знаете… И собаки здесь, и охрана, все остолбенели, стоят и не берут. Она последняя осталась… Комендант увидел эту картину, что никто ее не трогает. Подбежал, схватил этого ребенка и прямо, знаете, о кран… (Плачет.) Простите, я сейчас договорю… И от этого ребенка и кровь и мозги по стене, а что осталось, он бросил в душегубку. Подходит к этой женщине, начинает срывать с не одежду и вдруг увидел у нее во рту золотые зубы. Схватил какой-то твердый предмет и как ударил… и вытянул зубы вместе с кровью…
Вы, конечно, читали обо всем в книгах, а мы это видели. Пережили. Я даже сейчас не понимаю, почему люди не сходили с ума от того, что видели? от того, что творили? Комендант фашистский… Это же был с точки зрения психиатра, наверное, нормальный человек, а не безумный.
…И вот нас ведут на работу. Только стали спускаться, и вдруг я услышала голос: «Мама, мамочка!» И вижу: стоит тетя Даша, а с тротуара бежит моя дочка. Они случайно шли по улице и увидели меня. Дочка как бежала, так сразу бросилась мне на шею. И вы представляете, там собаки, они специально выучены бросаться на людей, но ни одна собака не двинулась с места. Подойдешь, она же разрывает, они для этого выдрессированы, а тут ни одна не тронулась с места. Дочка бросилась ко мне, я не плакала, только говорила: «Доченька! Наташенька, не плачь.. Я скоро буду дома…» И охрана стояла, и собаки. И никто ее не тронул…
После этого случая нас не повели на работу, повели назад в лагерь. А в тот день на работе мне должны были устроить побег. Так побег сорвался.
Наташа:
— В пять лет я стихов не знала. Тетя Даша научила меня моитвам. Ия молилась за папу и маму, чтобы они остались живы. Этот страх потерять маму у меня остался и до сих пор. Я должна утром маме позвонить, мне надо ей сказать два слова: «Как ты себя чувствуешь? Хорошо?» Ну и хорошо… Я кладу трубку и начинаю свой день.
— И так каждый день?
— Если я не позвоню или мама куда-то ушла, у меня весь день будет внутри тревога и тревога такая, что руки опускаются. Вечером, перед тем как лечь спать, я ей снова звоню, несмотря на то, что мне уже за сорок. Я должна от нее сама услышать хоть одно слово.
— А часто у мамы бываете?
— Ежедневно. Если не дежурю в больнице. Я детский психиатр, как и мама, стала врачом. Муж не может понять этого моего беспокойства и раньше обижался, ревновал. Теперь примирился. Он видит, что это не причуда какая-то, а что я иначе не могу.
Я с детства мечтала, что буду врачом. Но хирургом не смогла быть. Крови я не боюсь, но вот резать живого человека, это у меня ассоциируется с тем, что я видела в войну: эти раны, люди, изорванные собаками… Практические у нас были в институте, и это стоило мне огромного труда…"
В сорок четвертом, тринадцатого февраля, в эшелоне узниц Людмилу Михайловну Кашичкину отправляют на фашистскую каторгу в концлагерь Кроазет на берегу Ла-Манша. Восемнадцатого марта, в день Парижской Коммуны, французы устраивают побег, и она уходит в «маки»:
«Память тех дней — ранение в позвоночник и французский орден „Боевой крест“, — продолжает Людмила Михайловна. — Но сколько всего пережила, что после войны ничего не хотела помнить. Поэтому многие детали забыла. Десятки лет я себе твердила: „Забыть!“ Забыть!..»