Голем и джинн - Уэкер Хелен. Страница 24

— А насчет того, что вы скажете друг другу, ты не волнуйся, — продолжал равви. — Вам ведь не обязательно вести долгую беседу. Просто объяснишь ему, что за продукты мы принесли. Он тебя, конечно, спросит, откуда ты и как давно приехала в Нью-Йорк. Наверное, нам стоит немного порепетировать твои ответы. Скажешь ему, что недавно овдовела, что жила в городке недалеко от Данцига и что я — твой социальный помощник. Это ведь примерно соответствует истине.

Улыбка его была грустной, и она догадалась, что он сам не совсем верит в то, что говорит.

— Мне очень жаль, что ради меня вам придется лгать своему племяннику. Я этого не хочу.

Равви помолчал немного.

— Я только начинаю понимать, дорогая, что ради тебя мне придется… я должен буду делать очень многое. Но это мое решение. И ты должна простить мне небольшое сожаление, которое я почувствую, когда ради большой правды мне придется пойти на маленькую ложь. Ты и сама должна этому научиться. — Он еще помолчал, а потом продолжил: — Я еще не знаю, сможешь ли ты жить нормальной жизнью среди других людей. Но ты должна понять, что для этого тебе придется лгать всем, кого ты знаешь. Ты никому и никогда не должна рассказывать, кто ты на самом деле. Это большая тяжесть и ответственность, и я никому бы такого не пожелал.

Теперь замолчали они оба.

— Я о чем-то таком уже думала, — сказала наконец женщина, — только не до конца. Наверное, мне просто не хотелось верить в это.

Глаза у равви были влажными, но голос звучал ровно:

— Возможно, со временем эта ложь будет даваться тебе легче. И я стану помогать тебе, как смогу. — Он отвернулся и смахнул с глаз слезы и повернулся к ней уже с улыбкой. — А сейчас давай подумаем о чем-то более приятном. Я ведь должен буду представить тебя племяннику и назвать твое имя.

— У меня нет имени, — нахмурилась она.

— Вот и я о том же. Давно надо было назвать тебя как-то. Хочешь сама выбрать себе имя?

Женщина немного подумала, а потом твердо сказала:

— Нет.

Равви не ожидал такого ответа.

— Но тебе ведь нужно имя.

— Знаю, — улыбнулась она, — но я хочу, чтобы его выбрали вы.

Ему хотелось возразить. Он надеялся, что, если она сама выберет имя, это станет первым шагом к независимости. Но потом ему в голову пришла другая мысль: ведь Голем во многих отношениях еще дитя, а дети не выбирают себе имена сами. Эта честь достается их родителям, и она поняла это быстрее и лучше, чем он.

— Хорошо, — согласился равви. — Мне всегда нравилось имя Хава. Так звали мою бабушку, а я ее очень любил.

— Хава, — медленно повторила женщина.

Звук «х» был легким и воздушным, «ава» напоминало вздох. Она несколько раз негромко повторила слово, будто пробуя его на вкус. Равви с любопытством наблюдал за ней.

— Тебе нравится? — спросил он.

— Да, — ответила она.

Ей правда нравилось.

— Тогда оно твое. — Он поднял над ее головой руки и закрыл глаза. — Господи, Боже наш, Оплот жизни и Защита нас из поколения в поколение, помоги дочери своей Хаве. Пусть жизнь ее протекает в мире и благоденствии. Пусть и она будет помощницей и отрадой для своих близких. Дай ей силы и мужества идти своей дорогой, которую Ты проложил для нее. Да будет такова благословенная воля Твоя.

— Аминь, — едва слышно прошептала женщина.

* * *

Для Майкла Леви это был далеко не лучший день. Он стоял за своим заваленным бумагами столом с затравленным видом человека, на которого одновременно обрушился десяток неразрешимых проблем. В руке он держал письмо, сообщавшее, что, к сожалению, дамы, добровольно предлагавшие помощь в воскресной уборке, больше не смогут этого делать, потому что их Женская рабочая лига раскололась, вслед за чем была распущена, а вместе с ней и Благотворительный комитет. За десять минут до этого старшая сестра-хозяйка объявила, что часть прибывших на этой неделе иммигрантов больна дизентерией и чистое постельное белье вот-вот закончится. И, кроме того, он, как всегда, почти физически ощущал присутствие в спальнях наверху двух сотен вновь прибывших, за чье здоровье и благополучие он отвечал.

Еврейский приютный дом был своего рода промежуточной станцией для тех, кто только что прибыл из Старого Света и нуждался в короткой передышке, чтобы собраться с духом и силами перед прыжком в Новый. Их пребывание в доме ограничивалось пятью днями, во время которых их кормили, одевали и обеспечивали ночлегом. Через пять дней они должны были уйти, освобождая место для новых приехавших. Некоторые селились у родственников, другие становились торговцами вразнос, третьи нанимались на фабрики и спали в ночлежках, в засаленных гамаках по пять центов за ночь. По возможности Майкл старался, чтобы его подопечные не попадали на предприятия с самыми каторжными условиями, так называемые потогонки.

Майклу Леви исполнилось двадцать семь лет. У него было розовое пухлое лицо, словно обреченное на вечную молодость. Только глаза выдавали возраст: морщины и темные круги говорили о множестве прочитанных книг и об усталости. Он был выше своего дяди Авраама и издалека немного напоминал долговязое огородное пугало — результат нерегулярного питания и вечной беготни. Друзья шутили, что, со своими перепачканными чернилами манжетами и усталыми глазами, он больше похож на ученого, чем на социального работника. Он отвечал, что это вполне естественно, потому что на своей работе он узнает о жизни куда больше, чем узнал бы в любом университете.

Этот ответ звучал гордо, но было в нем и желание защитить себя. Его учителя, его тетка и дядя, его друзья и даже давно отсутствовавший в его жизни отец — все были уверены, что Майкл поступит в университет. И все они были поражены и разочарованы, когда юноша объявил, что хочет посвятить себя социальной работе и благополучию своих ближних.

«Конечно, все это очень хорошо и благородно, — говорил ему один из друзей. — Кто из нас не мечтает о том же? Но у тебя великолепные мозги. Используй их, чтобы помогать людям. Нехорошо, если мозги будут простаивать». Этот самый друг писал для Социалистической рабочей партии. Каждую неделю его подпись появлялась под новым, написанным ровно в срок шедевром, прославляющим человека труда или освещающим новые тенденции на рынке братской солидарности.

Майкл обижался, но твердо стоял на своем. Его друзья писали статьи, ходили на марши, а потом за кофе и штруделем спорили о будущем марксизма, но за их риторикой Майкл чувствовал пустоту. Он не винил друзей за то, что они выбрали легкий путь, но следовать их примеру не хотел. Он был слишком чист душою и честен и так и не научился обманывать себя.

Единственным, кто понимал Майкла, был его дядя Авраам. Но вот других перемен в жизни племянника он принять никак не мог.

— Где это написано, что Человек должен отречься от веры своих предков ради того, чтобы делать добро? — спрашивал равви, с ужасом глядя на непокрытую голову Майкла и на аккуратно подбритые височки на том месте, где когда-то были пейсы. — Кто научил тебя этому? Эти философы, которых ты читаешь?

— Да, и я с ними согласен. Возможно, не во всем, но по крайней мере в том, что, пока мы держимся за старую веру, нам не найти своего места в современном мире.

Дядя горько рассмеялся:

— Да уж, этот чудесный современный мир, который победил болезни, бедность и коррупцию! Ради него стоит поскорее сбросить оковы!

— Ну конечно, еще очень многое в нем надо менять! Но жить прошлым тоже нельзя…

Он замолчал. Главное уже было сказано. Лицо дяди потемнело, и Майкл понял, что у него только два пути: пойти на попятную и извиниться или продолжать стоять на своем.

— Извини меня, дядя, но я так чувствую. Я рассматриваю то, что мы называем верой, и вижу только суеверие и рабство. Я говорю сейчас про все религии, не только про иудаизм. Они просто создают лишние границы между людьми и превращают нас всех в рабов наших фантазий и то время, когда надо жить здесь и сейчас.

— И ты считаешь, что я обращаю людей в рабство? — с каменным лицом спросил дядя.