Дневники - Бунин Иван Алексеевич. Страница 67
У П. были полотеры. Один с черными сальными волосами, гнутый, в бордовой рубахе, другой рябой, буйно-курчавый. Заплясали, затрясли волосами, лица лоснятся, лбы потные. Спрашиваем:
– Ну, что ж скажете, господа, хорошенького?
– Да что скажешь. Все плохо.
– А что ж, по-вашему, дальше будет?
– А Бог знает, – сказал курчавый. – мы народ темный. Что мы знаем? Я хучь читать умею, а он совсем слепой. Что будет? То и будет: напустили из тюрем преступников, вот они нами и управляют, а их надо не выпускать, а давно надо было из поганого ружья расстрелять. Царя ссадили, а при нем подобного не было. А теперь этих большевиков не сопрешь. Народ ослаб. Я вот курицы не могу зарезать, а на них бы очень просто налягнул. Ослаб народ. Их и всего-то сто тысяч наберется, а нас сколько миллионов и ничего не можем. Теперь бы казенку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам растащили.
– Там жиды все, – сказал черный.
– И поляки вдобавок. Он и Ленин-то, говорят, не настоящий – энтого давно убили, настоящего-то.
– А про мир с немцами что вы думаете?
– Этого мира не будет. Это скоро прекратят. А поляки опять наши будут. Главное, хлеба нету. Он вчера купил себе пышечку за три рубля, а я так пустой суп и хлебал…
24 февраля.
На днях купил фунт табаку и, чтобы он не сох, повесил на веревочке между рамами, между фортками. Окно во двор. Нынче в шесть утра что-то бах в стекло. Вскочил и вижу: на полу у меня камень, стекла пробиты, табаку нет, а от окна кто-то убегает. – Везде грабеж!
Перистые облака, порою солнце, синие клоки луж…
В доме напротив нас молебствие, принесли икону "Нечаянной Радости", поют священники. Очень странно кажется это теперь. И очень трогательно. Многие плакали.
Опять долбят, что среди большевиков много монархистов и что вообще весь этот большевизм устроен для восстановления монархии. Опять чепуха, сочиненная, конечно, самими же большевиками.
Савич и Алексеев будто бы сейчас в Пскове, "формируют правительство".
Звонит на станцию "Власть Народа": дайте 60-42. Соединяют. Но телефон, оказывается, занят – и "Власть Народа" неожиданно подслушивает чей-то разговор с Кремлем:
– У меня пятнадцать офицеров и адъютант Каледина. Что делать?
– Немедленно расстрелять.
Про анархистов: необыкновенно будто бы веселые и любезные люди; большевистский "Совет" их весьма боится; глава – Бармаш, вполне сумасшедший кавказец.
В Севастополе "атаман" матросов – некто Ривкин, аршин ростом, клоками борода; участвовал во многих ограблениях и убийствах; "нежнейшей души человек".
Очень многие всегда делают теперь вид, что будто имеют такие сведения, которых ни у кого нет.
В кофейне Филиппова видели будто бы Адрианова, бывшего московского градоначальника. Он будто бы один из главнейших тайных советников в "Совете рабочих депутатов".
25 февраля.
Юрка Саблин, – командующий войсками! Двадцатилетний мальчишка, специалист по кэкуоку, конфектно – хорошенький…
Слух: союзники – теперь уж союзники! – вошли в соглашение с немцами, поручили им навести порядок в России.
Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка – и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:
– Вставай, подымайся, рабочай народ!
Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.
Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: "Cave furem". На эти лица ничего не надо ставить, – и без всякого клейма все видно.
И при чем тут Марсельеза, гимн тех самых французов, которым только что изменили самым подлым образом!
26 февраля.
Не то мужик, не то рабочий вслух разбирает на углу Поварской объявление о газете "Вечерний Час", читает имена сотрудников. Прочитал и сказал:
– Все одна сволочь. Прославились!
Из редакции "Русских Ведомостей": Троцкий – немецкий шпион, был сыщиком при нижегородском охранном отделении. Это опубликовал в "Правде" Стучка, по злобе на Троцкого.
27 февраля.
Опять праздник, – годовщина революции. Но народу нигде нет, и вовсе не потому, что опять нынче зима и метель. Просто уже надоедает.
Какая-то дикая и жуткая ерунда: у нас весь день сам собой звонит, не умолкая, телефон и из него сыплется огонь.
"Разбегаются! Карахан назначен послом в Константинополь, Каменев – в Берлин…"
Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая, то интернационал, то "русский национальный подъем".
28 февраля.
Опять зима. Много снегу, солнечно, стекла домов блестят.
Вести со Сретенки – немецкие солдаты заняли Спасские казармы.
В Петербург будто бы вошел немецкий корпус. Завтра декрет о денационализации банков. Думаю, что опять-таки это все сами большевики нас дурачат.
А телефон и нынче звонит – трещит, звенит и сыплет красные огненные искры!
1 марта.
Вечер у Ш.
Идя к нему, видели адвоката Т. Подъехал к своему дому на красной лошади. Приостановились, поздоровались. Бодр, говорит, что большевики заняты сейчас одним: "награбить как можно больше денег, так как сами отлично знают, что царствию их конец".
У Ш., кроме нас, Д. и Грузинский.
Грузинскому рассказывал в трамвае солдат:
"Хожу без работы, пошел в совет депутатов просить места – мест, говорят, нету, а вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек…"
Д. получил сведения из Ростова: корниловское движение слабо. Г. возражал: напротив, оно крепнет и растет.д. прибавил: "Большевики творят в Ростове ужасающие зверства. Могилу Каледина разрыли, расстреляли 600 сестер милосердия…" Ну, если не шестьсот, то все-таки, вероятно,. порядочно. Не первый раз нашему христолюбивому мужичку, о котором сами же эти сестры распустили столько легенд, избивать их, насиловать.
Говорят, что Москва будет во власти немцев семнадцатого марта. Градоначальником будет Будберг.
Повар от Яра говорил мне, что у него отняли все, что он нажил за тридцать лет тяжкого труда, стоя у плиты, среди девяностоградусной жары. "А Орлов-Давыдов, – прибавил он, – прислал своим мужикам телеграмму, – я сам ее читал: жгите, говорит, дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну березку, – на розги, – и елку, чтобы было на чем вас вешать".
Слух, что в Москве немцы организовали сыскное отделение; следят будто за малейшим шагом большевиков, все отмечают, все записывают.
Вести из нашей деревни: мужики возвращают помещикам награбленное.
В последнем, верно, есть правда. Слышу на улицах:
– Нет, теперь солдаты стали в портки пускать. То все бахвалились, беспечничали, – пускай, мол, придет немец, черт с ним, – а теперь, как стало до серьезного доходить, здорово побаиваются. Большое, говорят, наказание нам будет, да и поделом, по правде сказать: уж очень мы освинели!
Да, если бы в самом деле повеяло чем-нибудь "серьезным", живо бы эта "стихийность великой русской революции" присмирела. Как распоясалась деревня в прошлом году летом, как жутко было жить в Васильевском! И вдруг слух: Корнилов ввел смертную казнь – и почти весь июль Васильевское было тише воды, ниже травы. А в мае, в июне по улицам было страшно пройти, каждую ночь то там, то здесь красное зарево пожара на черном горизонте. У нас зажгли однажды на рассвете гумно и, сбежавшись всей деревней, орали, что это мы сами зажгли, чтобы сжечь деревню. А в полдень в тот же день запылал скотный двор соседа, и опять сбежались со всего села, и хотели меня бросить в огонь, крича, что это я поджег, и меня спасло только бешенство, с которым я кинулся на орущую толпу.