Мотель «Парадиз» - Маккормак Эрик. Страница 13

А потом я проснулся здесь в больнице. Очевидно, меня, все еще живого, по торчащей поросли нашли какие-то охотники. Поросль (моих бедных детей!) они срезали и принесли меня сюда. Каждый день хирурги сжимают вокруг меня кольцо, часами терзают меня, вырезают из меня корни и оставляют мое тело гореть в огне. Оставаясь, наконец, один, я лежу здесь, глядя в окно на джунгли, мою любовь. Всего в нескольких сотнях ярдов они терпеливо ждут меня, до конца, что бы ни случилось, желанного.

11

– На нем не было ни царапины, – сказала доктор Ердели, – но болезнь, чем бы она ни была… зашла уже слишком далеко, чтобы ее можно было излечить известными мне словами. Я ничего не могла сделать. Он прожил еще несколько дней и умер, бережно держась за живот. Мы похоронили его на опушке джунглей.

– А не было у него шрамов? Какого-нибудь шрама на животе?

Доктор Ердели взглянула на меня своими пронзительными глазами.

– Не припомню. Почему вы спрашиваете?

Я не стал объяснять и больше не задавал вопросов. Она была не из тех женщин, которым хочется открыть душу. Но теперь я был уверен, что никаких тайных причин пригласить меня на ужин, кроме желания поговорить и приглядеться ко мне, у нее не было. Думаю, она в каждом видела потенциального студента и отчего-то понадеялась на меня.

Я сидел молча, размышляя, мог ли этот Амос Маккензи быть одним из патагонских Маккензи. Вот было бы замечательно, да? Прошлое странным образом находится в глубокой зависимости от будущего. Все стало бы как-то по-другому, окажись, что Маккензи, о которых рассказывал дед, и впрямь существовали.

Доктор Ердели все так же пристально наблюдала за мной, так что я постарался сделать лицо непроницаемым для нее, закрыть его, словно это была моя ладонь, а она – хиромантом. Наверняка ей было известно искусство, как прочесть на лице историю всей жизни.

Я суетливо посмотрел на часы и нарочито удивился, что уже так поздно. Попрощавшись, я пожелал ей спокойной ночи и ретировался в безопасный домик для гостей.

Больше я ее не видел. Я улетел с острова ранним утром. Самолет сделал круг, прежде чем повернуть на юго-запад, к городу. Океан внизу был подернут дымкой и казался плоским; остров выглядел кляксой на огромной серой странице, где ничего еще не написано – или, наоборот, все стерто без следа.

12

Ответы зависят от тех, кто задает вопросы. Когда я летел домой, попутчик в самолете спросил о моем путешествии и мы немного поболтали о синем небе и море; о пляжах, рифах, пальмах и пассатах.

Рассказать об этом Хелен было все равно, что ничего не рассказать. Той ночью, когда я вернулся, мы занимались любовью с особенной нежностью. Я был так счастлив снова оказаться дома, снова быть любимым. Потом я рассказал ей о докторе Ердели и об Институте Потерянных, о заброшенном бассейне, о Марии и Кикибери, о невидимой пытке Гарри и, наконец, – об Амосе Маккензи и о племени иштулум.

История эта удивила ее не меньше, чем меня. Ее голова лежала на моей груди, я перебирал ее роскошные волосы, вдыхал ее запах, гладил ее мягкие плечи и спину. Сквозь большое окно нам были видны ночные облака и мы воображали их разными существами и вещами; нам не хотелось оставлять их самими собой. Я сказал, думая об Амосе Маккензи:

– Если он и правда из тех Маккензи, поневоле начнешь верить, что все это как-то переплетено.

– Может быть, – сказала Хелен.

– Когда доктор Ердели заговорила о нем, мне стало странно, будто я наткнулся на что-то важное в моем собственном прошлом.

Она нежно меня поцеловала, и я продолжал философствовать.

– Может быть, я вспомнил, какой была моя жизнь в детстве. Каково было надеяться. Может, мне стало так странно как раз из-за воспоминания о том, что однажды я был полон надежд.

Хелен молчала долго. Я даже испугался, что расстроил ее. Но она заговорила об Амосе Маккензи.

– Как это по-детски, – сказала она, – верить, будто жизнь может перейти в деревья и растения. Ведь все, что от него осталось, – это история, в словах. Ведь слова и есть в своем роде наши неувядающие цветы.

Мне понравилась мысль, что слова – это цветы. Иногда кто-то собирает красивейшие из них, чтобы засушить. Я сказал об этом Хелен. Такие беседы мы раньше часто вели, мы их так любили. И, как всегда, в какой-то момент она принялась смеяться, я прижался к ней, и, сами не заметив, мы вернулись к тому роду садовой прививки, что принят между мужчиной и женщиной.

Потом я пообещал себе (я так и не сказал Хелен), что еще раз напишу Доналду Кромарти и поделюсь тем, что я услышал о жизни и смерти некоего Амоса Маккензи, который мог быть одним из патагонских Маккензи. Вдруг эти сведения пригодятся ему в расследовании истории, рассказанной дедом. Я не мог и представить себе, как он использует все это потом, в мотеле «Парадиз». Я повернулся на бок, вдыхая сладкий аромат Хелен, и уснул – и в ту ночь спал лучше, чем когда бы то ни было.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

РАХИЛЬ

Рахиль Маккензи и ее старшая сестра Эсфирь провели несколько лет на Границе в доме Святой Фионы для бродяг и бездомных (только девочек), который содержали сестры Святого Ордена Исправления. С самого начала Рахиль была замкнутым ребенком, а это только поощрялось в заведении, где кататония легко могла сойти за послушание и понятливость. В четырнадцать лет она уже была красавицей, изящной и стройной.

Она полюбила каждый день часами просиживать в потемках приютской котельной. Своей сестре, Эсфири, она объясняла, что в солнечном свете она чувствует себя так, будто испаряется, рассыпается на части. Темнота же оставляла ее нетронутой.

По мере того как росла ее красота, она говорила все меньше и все более простыми словами. Но ее сестре и другим сиротам все труднее было понять ее. Ее красота так резала глаз в этом унылом месте, что все вздохнули с облегчением, когда ей пришла пора уезжать.

Она отправилась в столицу, где занималась разной работой, пока не стала получать достаточно, чтобы поступить на вечерние курсы машинописи. В то время у нее было множество любовников. Им было доступно ее тело, но не разум.

Со своей семьей она встречалась только раз после того, как оставила приют. В двадцать пять лет она уплыла в Северную Америку на пароходе «Маврикий». Всю дорогу просидела в каюте, зашторив иллюминаторы и открывая их лишь в самые пасмурные дни. Снова ступив на землю, она села в одиночное купе поезда, который шел в глубь континента, и спустила шторку. Прибыв на место – ночью, – она с облегчением поняла, что темнота здесь по своим качествам ничем не хуже, а то и наоборот – очищена пройденным расстоянием.

«Тетрадь», Л. Макгау

1

Двa или, может быть, три месяца спустя, когда Хелен уехала в город, я отправился в сельскую резиденцию Дж. П. Он был очень стар (не меньше восьмидесяти), очень элегантен, с зачесанными назад серебристыми волосами. Без преувеличения, он весь был как-то серебрист: серебристая кожа, серебристый голос, серебристая полуулыбка. Я хотел расспросить его об одной женщине-фотографе, давно покойной, которая специализировалась на съемках умирающих. Она в свое время работала на Дж. П., когда тот владел одной из крупных газет города. Но он ничего о ней не помнил. В конце концов, он был старик, которому интереснее было делиться собственным опытом.

Мы сидели на разных концах дивана в комнате, где витал слабый запах лосьона после бритья, уставленной комфортабельной современной мебелью и техникой – в одном углу стереосистема и полка с пластинками, на столике рядом с нами приплюснутый телефон под слоновую кость. За все время, что я пробыл там, он ни разу не зазвонил. Пока Дж. П. говорил, я несколько раз видел в окно запряженные лошадьми повозки, черные, – они спускались мимо его дома. Такими пользовалась религиозная секта, до сих пор возделывавшая в этих местах землю. Наблюдать за ними через окно Дж. П. было все равно, что смотреть историческое кино. Чтобы завязать беседу, я заметил, что, должно быть, странно соседствовать с таким анахронизмом. Эта мысль, ответил он, посопев, волнует его ничуть не больше того, что материки под нами медленно дрейфуют; или того, что мы беспомощно вертимся, всю жизнь, вокруг солнца.