Хроника сердца - Бурков Георгий Иванович. Страница 50

Поражает поток людей к могиле Шукшина. Макарычу удалось в жизни то, что редко – очень редко! – удавалось кому-либо на Руси: не литературу чтут, а человека, мученика, пророка, народного заступника и страдальца. И вот поди ж ты, казалось, кроме интеллигенции, никто не понимал, какое явление было на Руси. А он стучался к простому человеку, не замечая вокруг себя псевдонародных интеллигентских волнений и карманных бунтов, и маялся, что достучаться не может. А простой человек слышал его. Но ничего сделать не мог. Не время еще. И как все ошибались. И сам Шукшин ошибся. Какой урок еще один. И не зря он все время поминал Есенина. «Девки пели песню про черемуху. Народную будто. И мотив подобрали. Это в те времена-то, когда за него сажали! Ну! И чего ты поделаешь с этим? Песня-то народная».

В ушах стоит восторженно-удивленная интонация Васиного голоса. И как он, облегчая свою тайную душевную муку, угадал о молчании народа, разгадал его притворное равнодушие: Муромец в «Петухах» говорит, что не время еще, погоди, сядь и подумай.

Часть II. Василий Макарович Шукшин

Живой Шукшин

Когда умер Василий Шукшин, вдруг покатился шквал «воспоминаний», «бесед»… Соблазн хотя бы на надгробную плиту возложить свои цветы, внести свою лепту охватил очень многих…

Каждому, кому выпала в жизни удача видеться с Шукшиным, состоять с ним хотя бы в мимолетном знакомстве, хотелось высказаться, поведать об этом миру, нарисовать портрет «своего» Шукшина. На мой взгляд, не все были объективны…

От этого я постарался отойти, потому что для меня Шукшин – явление, не умещающееся в привычные «мемуарные» рамки. Для меня он воспринимается больше в будущем, духовном будущем.

Он очень переживал, болезненно переживал ярлык «деревенщика». Страшно возмущался, когда его так называли. «Будто загнали в загон, мол, не высовывайся. В деревне 80% населения раньше жило, ну сейчас поменьше, а все 100% – оттуда, так ведь это все не деревня, а народ. Какие же мы деревенщики, мы – народные писатели», – переживал Шукшин.

И все же случилось это еще при жизни Василия Макаровича. Набухшая почка лопнула, и в один миг по весне еще одно могучее дерево на земле зазеленело молодой сочной листвой. Но Шукшин так до конца об этом и не узнал, о том волнении, которое внес в народ своими произведениями. «Калина красная» – сначала повесть, а потом и фильм стали тем событием в духовной жизни народа, которое вдруг заставляет оглянуться и многое пересмотреть заново. А впереди был фильм о Степане Разине – давно уж выношенная, в муках и слезах рожденная песнь о воле…

Как-то Шукшин спросил меня: «А ты знал, что будешь знаменитым?» – «Нет». – «А я знал…» Вот эта черта его характера – он точно представлял, кем хочет быть, что сделать, – оставляла впечатление о нем как о человеке очень цельном, сильном. Как ни громко это звучит, но, по моему твердому убеждению, Шукшин был рожден духовником. Быть может, оттого так полемично его творчество, так пронизано полемикой потаенной, пересматривающей все обыденное, привычное.

Он перемалывал то представление о жизни, которое существовало у многих. «В каждом человеке, свалившем камни в Енисей, я вижу героя. А вы его отрицаете! – писал Шукшин в ответ на статью «Бой за доброту». – … Вы требуете каких-то сногсшибательных подвигов (они – каждый день, но не в атаке: атак нет)».

Если попытаться как-то обозначить явление Шукшина, то для себя я предпочел бы такое неуклюжее, как авторское творчество. Снимался ли Шукшин как актер, режиссировал ли фильм, писал ли рассказ или сценарий, он при всей разности этих занятий оставался Шукшиным. В каждом созданном им произведении, будь то написанная строка или сыгранный образ, обнаруживаешь черты его характера, его биографии. Шукшин секретов не имел. Садился и писал страничку, тут же читал – так без помарок потом и печаталось. И всегда получалось, что это произошло здесь, сейчас, где он сидел и писал. «До третьих петухов» писались на моих глазах, для меня, с учетом моих пожеланий и советов – вот что самое невероятное…

Шукшин спрашивал:

– Куда идет Иван?

– Вот туда, – отвечаю. – Здесь Змея-Горыныча надо бы вставить…

– Ну, а как его играть будут?

– Три актера играют три головы.

– А как они войдут?

– В окна три головы просунут.

– Вот и хорошо…

Но там есть и другое, что для меня остается тайной… Там есть он со своим стыдом, с тем, как он казнит себя, мучается, будто признается в чем-то постыдном. Как мучается Иван-дурак, который пришел к Мудрецу просить справку, что он не дурак.

В войну у нас в Перми на базаре появились народные певцы: солдаты возвращались с фронтов – раненые, слепые, без ног. Возвращались покалеченные, с трофейными аккордеонами, губными гармошками, ходили по базару, пели – судьбу сказывали. Жаль, быть может, что не сохранилось, не зафиксировалось это – память отголоски лишь сберегла. И песни – это не что иное, как искусство. Социальность и нравственность в них несколько иные. Война разнолика, и горе было не на одно лицо, народ его зафиксировал, переложил в песни. Сейчас их нет, и жалко, что мало кто сохранил в памяти.

Вспомнилось: ведь шукшинские рассказы – вся его проза – очень близки по духу к тем военным-послевоенным самодельным песням – в них через духовное раскрывалось гражданское, через нравственное – социальное. Они похожи даже по своему строению, как похожи на них старые русские народные драмы, сказки, сказания. Нет завязки, экспозиции – сразу события начинаются. С ходу. Шукшин не мог елозить, ему не терпелось: «И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка». Проза Шукшина начинается как бы с середины – одна фраза, и мы уже оказываемся среди героев.

Скажем, любопытнейший герой из «Штрихов к портрету». Живет в райцентре, написал трактат «О государстве» – семь или восемь тетрадок исписал, все над ним потешаются, издеваются, а он свое гнет. Когда дело до милиции дошло, то начальник – единственный, кто поинтересовался, что в этих тетрадях написано, – открыл и прочитал: «Я родился в бедной крестьянской семье, девятым по счету… я с грустью и удивлением стал спрашивать себя: «А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству!» Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает – каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание». Прочитал милиционер эти слова, подумал и взял тетради домой – познакомиться. Выходит, не зряшным делом мыкался гражданин Князев, страдал, терпел унижения. В отчаянии крикнул, когда по улице вели: «Глядите, все глядите, Спинозу ведут». Вот и выходит, что вроде – шут гороховый, а на самом деле – философ, и трактат о государстве – не выдумка, а стоящее дело. Ведь только вдуматься: «Если бы каждый на своем месте…» Слова-то простые, живые, и мысль глубокая, народной мудростью рожденная.

Стремление через обыденное раскрыть философию жизни – качество всей нашей русской литературы. Задумал, скажем, Гоголь написать «Записки сумасшедшего музыканта», а пришел к чиновнику, к «Запискам сумасшедшего». Потому что в одном случае – это только музыкант, интеллигент, а во втором – мелкий чиновник, и такие страсти живут в этом человеке, так что это уже революционное событие, уже – «король Испании». Шукшин пришел в литературу с пониманием, что значит маленький человек. Рассказ «Кляуза» – продвижение как раз по этой линии, крик души – в мелочи подметил явление. Потом возмущались, протесты писали. А старушка эта, которая раньше по полтиннику брала, сейчас, быть может, уже по рублю берет – она стала популярной, знаменитой: «Вон, идите к шукшинской старушке – она пропустит». Это действительно рассказ. Не приукрашенный, не «эстетированный», а талантливый рассказ – на чистоту, как есть, так все и сказано.

Шукшин отчетливо сознавал, куда он идет, что делает, но какая-то затаенная неуверенность не давала ему покоя, не хватало ему слова заветного. Быть может, его-то он ждал от Шолохова? Эта мысль постоянно будоражит, возвращает и возвращает к той встрече, которая состоялась в Вешенской, во время съемок «Они сражались за Родину». Вспоминаешь тот день, то волнение, которое мы испытывали перед встречей с Михаилом Александровичем. У Шукшина оно было особенным – очень переживал и, если говорить честно, надеялся на отдельную встречу, готовился к ней. Все думалось: вот-вот сейчас придет, позовут… ждал, что Шолохов проявит инициативу… Но этого как-то не случилось. Шукшин корил себя за то, что признался мне в этом. Нервничал, что открылся, слабость проявил, злился на себя. Его надо было понять. Он как бы хотел что-то вроде благословения, чтобы Шолохов какое-то слово заветное ему сказал с глазу на глаз…