Хроника сердца - Бурков Георгий Иванович. Страница 55

Его трагизм – глубоко русский, лишенный кровопролитных шекспировских страстей с «летальными» исходами. Как и великих предшественников, его всю жизнь преследовали одни и те же образы, только менявшие облик.

Однажды поздно вечером разговор зашел о «герое нашего времени». Кто они – Печорин, Онегин, Чичиков, Обломов? Каждый из них – порождение современной им жизни. Необязательно положительный, но прекрасный в своей правдивости тип. «Кажется, я тоже созрел написать такого человека». – «Какого?» – не понял я. «Демагога». Я разочарованно хмыкнул: мол, было, опять фельетонный антигерой. «А вот не угадал. Хочу написать про то, как демагогия вошла в человеческие чувства». Оказалось, замысел полон подробностей, прорисовывается любопытный тип наших дней. «Кто такой Зилов у Вампилова? Демагог чувств. Грозится покончить с собой – и остается жить. Да еще упрекает… Страшный человек: все может повернуть как захочет – так и эдак».

Изредка, выбираясь в станицу, мы устраивали настоящий набег на книжные магазины. Рылись на полках, в подсобке, хватали все подряд: старые газеты, журналы, особенно русскую классику – недорогие школьные издания, тоненькие книжицы, в ту пору их было много. Он откладывал книги не глядя: складывал их в стопы, листал сразу несколько. При этом ревниво поглядывал на меня: не обогнал ли его в азарте? Если видел, что у меня меньше, глаза вспыхивали победно: дескать, мой угол лучше, жила более золотоносная. «Дома», на пароходе, происходил нервный обмен. Прежде чем расстаться с книгой, долго вертел в руках, комментировал, пересказывал так, будто сам только что сочинил. Листая как-то «Шинель», говорит: «Слышал? Говорят, Башмачкин жив». Вдруг стал раздраженным, зло захлопнул книгу и ушел к себе. «Там уже все написано, а я время теряю».

Поэтому, верно, не выносил пустых разговоров. Когда «почитатели таланта» приставали с расспросами – злился, замыкался. Приходилось брать непрошеного интервьюера на себя – служить громоотводом. Он не встревал, хотя слушал. После ухода подводил итог беседы.

Он был изнутри глубинно образованным человеком, по-настоящему знал литературу, историю. Но знание его было «с секретом» – не на поверхности. Никогда не употреблял модной искусствоведческой терминологии – стеснялся слов и всегда находил простой эквивалент.

Он говорил иначе: совестливый человек. «Чувствую, что к моим словам привыкли – не задевают за живое. Слова нужно разогревать». Позднее вычитал в его публицистике: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре!» Такими разогретыми, разрывными словами написана «Кляуза».

Он удивительно читал вслух, мгновенно воспламеняясь от собственного показа. Слушал себя, как бы проверяя точность воспроизведения мысли.

Шукшин в мыслях и словах был раскован и почти стенографически переносил эту раскованность на бумагу. Он обладал абсолютным слухом. Под каждой фразой видится ее нотная запись. Мироощущением, поэтикой он близок Николаю Рубцову. Когда нужно было по ходу сцены, он пел, и тоже очень по-своему, переходил из одного голоса в другой, на глазах создавая музыкальную партитуру вещи. Он органично стремился к завершенности формы – в коротком ли эпизоде или рассказе.

После выхода «Калины красной» у многих даже самых искушенных зрителей создалось впечатление, что в ней Шукшин рассказал о себе. По сей день меня спрашивают: правда ли, что Шукшин сидел и сколько? Не допускают мысли, что в тюрьме сидел не он, а какой-то Егор Прокудин. Актер заставил почувствовать, сколь дорогой ценой оплачено каждое слово. Он как бы сразу берет на себя персонаж, его судьбу со всеми изломами и перепадами, с нажитым опытом, тяготами, терзаниями, надеждами, душевной неустроенностью, берет на себя всю ответственность за него. Как же не верить!

Слава его пошла действительно не от книг. Широко читать его стали после смерти.

Для него все – внутри и вокруг – связано, неразделимо. Переход от одного к другому, от кино к прозе не требовал переключений, разбега, трамплина. Тем не менее переживал раздвоенность. Раздражало, что масса времени уходит на студийную суету, на постоянные компромиссы, с которыми сопряжено кинопроизводство. Мечтал о покое и тихой работе. Состоявшийся писатель, он грезил о литературе как о чем-то несбыточном.

С театром отношения были сложные. Постепенно отношение изменилось – говорил о театре как о живом деле. Особенно после того, как побывал у Товстоногова на репетициях «Энергичных людей», записал свой голос «от автора» и остался доволен результатом.

Работая над повестью «До третьих петухов», он часто просил меня почитать. Там есть персонаж – Медведь, против которого я возражал: казалось, он не отсюда, не из притчи. Шукшин сердился, пытался убедить. «Как ты не понимаешь: Медведь – это природа, естество… Пожалуй, я тебе Медведя подыграю». Я видел, как увлеченно, с удовольствием он играет. Вот почему не верю, что смог бы расстаться с театром, кино навсегда. Хотя литература оставалась для него самой желанной. Остальное – периферия, удаление от центра, где можно дореализовать себя, довыразить, довысказать.

Жил в диком напряжении, будто все время куда-то торопился. Непрерывно пил кофе, курил, к концу работы сильно уставал и буквально на глазах сникал. Писал по ночам, при закрытых окнах, чтоб мошка не налетала.

Как-то выдалось несколько свободных дней, и мы отправились в Москву. Обратно договорились возвращаться вместе. Условились встретиться у магазина «Журналист», что на проспекте Мира. В назначенный час прихожу – он уже на месте. Стоит возле машины, курит и плачет. «Ты чего, – спрашиваю, – стряслось что?» – «Да так, девок жалко, боюсь за них». – «А что с ними случится?» – «Не знаю. Пришли вот провожать. Стоят как два штыка, уходить не хотят. Попрощались уже, я их гоню, а они стоят, не уходят». По его лицу текли слезы. Будто знал, что в последний раз видит дочерей Машу и Ольгу.

Все чаще жаловался на ноги. Я видел, как ему трудно ходить, как тяжко дается даже небольшое расстояние – от пристани на Дону до площадки.

В последний вечер выглядел усталым, вялым, все не хотел уходить из моей каюты – жаждал выговориться. Вдруг замолкал надолго. Будто вслушивался в еще не высказанные слова. Или принимался читать куски из повести «А поутру они проснулись» – как раз завершал работу над ней, вот только финал никак не выходил, что-то стопорило. Помните, повесть обрывается на суде. «Я хочу сделать так. Во время чтения приговора в зал входит молодая, опрятно одетая – «нездешняя» – женщина и просит разрешить присутствовать. Судья, тоже женщина, спрашивает: «А кто вы ему будете? Родственница? Знакомая? Представитель жэка?» – «Нет», – говорит женщина. «Кто же?» – «Я – Совесть».

Я актер шукшинский. И с Василием Макаровичем мы сошлись, если так можно сказать, на национальной, народной почве. Он постоянно размышлял о русском народном характере, о его загадке, потому и мостик перекинул в литературу XIX века. Мы сейчас много говорим о современном положительном герое и перечисляем: такой он должен быть и эдакий. Одно не всегда вспоминаем: корни его.

Неброскость героя тоже в традициях русского искусства, которое всегда раскрывало нравственную силу и напряженную духовную жизнь человека обыкновенного. Я никогда не играю людей исключительных, напротив, беру как бы человека из толпы и показываю, чем он интересен. Не люблю, когда герой или актер, его воплощающий, возвышается над зрителями. По-моему, надо всегда предполагать в зрителе ум и талант, если не больший, чем твой, то равный – тогда и рождается подлинный контакт.

Актерская судьба складывается из ролей, которые тебе предлагают режиссеры. В мои же тайные планы всегда входили занятия режиссурой. Я шел к этому очень долго, так как искренне считал: не настало мое время. Один из героев пьесы Леонида Леонова «Обыкновенный человек» говорит о том, что нужно быть жестоким к себе, чтобы другие потом не были жестоки к тебе. Эти слова врезались в память и многие годы заставляли меня быть требовательным, беспощадным к себе, каждый раз сомневаться в том, что делаешь на сцене, на экране.