Сладострастие бытия (сборник) - Дрюон Морис. Страница 51

И между ними крепла благотворная иллюзорная дружба. Фейеруа и Лувьель изо всех сил старались поверить, что они частенько сталкивались во дворе казармы, у стойки бистро и даже в борделе.

– Так это ты заставил меня как-то вернуться в комнату, когда я заступил в караул, потому что у меня шинель была не почищена?

– Вполне возможно. И правда, что-то припоминаю…

– Ну просто умора!

Фейеруа подорвался на мине, и ему оторвало ногу. Кость на ноге раскрылась, как цветок лилии. Он занимал первую койку у окна, занавешенного черной шторой.

Толстяк Лувьель лежал неподвижно, вытянувшись: его грудь, шея и голова были закованы в гипс, и он очень досадовал, что от Фейеруа его отделяет еще один раненый – Ренодье. У того взрывом бомбы снесло всю верхнюю часть лица. Ренодье пока не догадывался, что ослеп, и ему все казалось, что волосы по недосмотру попали под повязку и лезут в глаза.

– Да уж, куда как смешно: оказаться в палате, которая непонятно где, – сказал Мазаргэ, занимавший шестую койку.

Как называется город, какой формы здание, где они находятся, да и вообще, в городе они или в замке, оборудованном под госпиталь, с красным крестом над крышей? Похоже, так и было, ибо городской шум долетал до них словно издалека.

– Как бы там ни было, ребята, а сестричку вы видели? Грудь как балюстрада, а сама страшная… Я бы…

И он завершил фразу хлестким похабным словом. Мазаргэ был южанином с блестящими глазами и оттопыренными ушами. Из его бедер и ягодиц извлекли с полдюжины осколков, и это ранение вызвало у него постоянный невыносимый приапизм.

Свет приглушили, и те, кто мог, уснули. Остальные же качались на волнах мучительного полусна.

Фейеруа долго разглядывал оконную штору из плотной черной ткани, похожую на занавеску в церковной исповедальне. В молочно-белом обводе рамы штора казалась замаскированным входом в царство мертвых. Фейеруа мучили фантомные боли в оторванной части ноги, а Мазаргэ с трудом сдерживал стоны при малейшем прикосновении к рубашке.

На следующее утро та же медсестра, с грудями как дыни, вошла в палату и подняла штору.

Комнату сразу залил солнечный свет, и раненые тут же почувствовали, какой скверный запах у них в палате.

Опершись на ладони, Фейеруа попытался приподняться на койке и скорчил благостную физиономию.

– Эй, Фейеруа, как там снаружи? – раздался голос Лувьеля из гипсовой кирасы.

– Снаружи? – протер глаза Фейеруа.

– Ох уж эти волосы, все время волосы на лице, – пробормотал Ренодье, у которого из-под повязки виднелся только рот. – Тому, кто может смотреть, повезло: его поместили возле окна. Но надеюсь, что через несколько дней тоже смогу…

В палате повисло тягостное молчание, и Фейеруа, повернув голову к окну, сказал:

– Снаружи не так уж плохо. Грех жаловаться: мы не в самом захудалом углу. Тут есть маленький садик, за ним улица, а потом еще дома.

Он продолжил описывать пейзаж: дома низкие, кирпичные. По улице идет старик и на ходу читает журнал. Служащие расходятся по конторам.

Раненые, притихнув, внимательно слушали Фейеруа.

Стекла задрожали от шума мотора.

– Это проехал большой военный грузовик, а на нем парни с ружьями, – пояснил Фейеруа.

– А женщины, какие женщины на улице? – спросил Мазаргэ.

Фейеруа коротко рассмеялся, обнажив красивые белые зубы.

– Абсолютно не из-за чего переживать, мой мальчик, – ответил он. – Уверяю тебя, ни одной хорошенькой мордашки.

– Да мне наплевать, хорошенькие они или нет, – отозвался Мазаргэ. – Мне не мордашку, а попку надо. Задницу мне, слышишь, задницу!

– Это ты за неимением своей… в порядке компенсации, – сказал Лувьель.

– Знаешь, ты тут не один такой, кому хочется, – прозвучал низкий бас с последней койки, – только мы из этого не делаем истории.

Фейеруа завернулся в одеяло, потом снова сел, посмотрел в окно и вдруг крикнул:

– Ого! Наконец-то красивая девушка!

– Правда? – удивился Мазаргэ. – А какая она?

– Блондинка, с косой, закрученной сзади в узел. И… ух какая хорошенькая!

В этот момент вошел врач с обходом. Языковой барьер не давал ему возможности общаться с ранеными, и он был похож на ветеринара, который спрашивает пальцами и от пальцев же получает ответ. Медсестра, слушая его указания, кивала головой. Когда врач обследовал рану обитателя последней койки, у которого из живота торчала двенадцатисантиметровая дренажная трубка, тот глухо застонал сквозь сжатые зубы.

– Не хотелось орать перед этими гадами, – проворчал раненый, когда ему сменили повязку.

– Гады или не гады, но надо признать, что нас-то они все-таки лечат, – отозвался другой.

– Ну что за паскудство! – воскликнул Лувьель. – Они сделали все, чтобы разорвать нас на куски, а потом, после всего…

– Вот уж действительно: человечество – сборище идиотов! – назидательно пробасил парень с дренажом.

Утро прошло без приключений, но после полудня Фейеруа снова сообщил:

– Глядите-ка, опять та самая утренняя блондинка! Смотрит в нашу сторону.

И он приветственно махнул рукой и улыбнулся.

– Вот шалава, она нарочно повернула голову, – бросил Фейеруа, растягиваясь на койке.

Еще часа через два он снова объявил, что блондинка прошла мимо, но глаз не подняла.

– Думаю, это машинистка, – доверительно шепнул Фейеруа Лувьелю.

В шесть часов она появилась снова, и на этот раз Фейеруа торжествующе всех уверял, что она долго смотрела на их окно.

У него потребовали более детального описания: какова грудь, бока, бедра?

– Щиколотки? А вот на щиколотки я как-то внимания не обратил.

– Хорошие места в палате всегда достаются одним и тем же, – с досадой бросил Лувьель.

Ночь погружала обитателей палаты в тревожное оцепенение, а по утрам открывалась штора, и они опять обретали надежду. Шли дни, и постепенно на ритм больничной жизни, с ее измерением температуры, обходами, перевязками и кормежками, наложился совсем иной ритм, словно установилось другое время, в котором стрелка на циферблате подчинялась четырем ежедневным проходам блондинки под окнами палаты.

– Фейеруа, ты влюбился, – говорили ему.

– Да нет, вы что! Не видите, я же шучу.

Но остальные семеро тоже влюбились. Интрига, развивавшаяся за оконным стеклом, стала их достоянием. Им казалось, что они здесь уже целую вечность и белокурая девушка проходила под окнами тысячи раз.

Их ничего больше не интересовало. Если Фейеруа случалось задремать среди дня, всегда находился кто-нибудь, кто кричал ему:

– Эй, Фей, скажи-ка, может, уже пора?

Все знали, что до войны Фейеруа был портным.

– Ох и оденешь ты свою блондинку!

А Фейеруа думал: «Интересно, как же я сяду за свой портновский стол без ноги?»

Мазаргэ изнемогал. Он умирал от желания, ревности и уязвленной гордости и был готов на предательство. Он молил Бога, чтобы выйти из госпиталя раньше Фейеруа.

«И как, интересно, он будет выглядеть на своих костылях?» А у него, Мазаргэ, только бедро чуть-чуть не гнется, зато плечи – во! – и вид нахальный и победоносный. Уж он-то пройдется по городу так пройдется!

Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: «Заткнись, Мазаргэ!» – особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.

– Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, – заметил как-то Лувьель. – А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.

Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.

Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.

– Она приколола на платье брошку в форме сердечка, – заявил он.

– А какое у нее платье?

– В зеленый цветочек.

Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:

– Сегодня она не проходила.

Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: ну, что я говорил!