Люди Истины - Могилевцев Дмитрий. Страница 17

Дервиша так нигде и не нашли. Никто из тех, кого Хасан расспрашивал, его не вспомнил. Может, и видел его кто-то, – но шедшие на войну вместе возвращались порознь, каждый восвояси, везя с собой награбленное и мертвецов. Когда собирали шатры, к Хасану подошел Омар. Тронув за рукав, спросил: «Куда ты сейчас, брат? К святым местам?» А Хасан, неожиданно для себя, ответил: «Домой». Огромен был этот мир, и слишком мало в нем было тепла, чтобы брести по нему наугад, в одиночестве, не зная никого и ничего. Что его ждало дома, Хасан не знал. Быть может, новому дервишу прикажут перерезать ему глотку. Или ар-Раззак снова возьмет его секретарем.

Назад не спешили. Усталость долгого пути до Алеппо, а потом до Манцикерта наконец догнала, разлилась свинцом по суставам и мускулам. Хасан и Омар ехали рядом и вместе совершали намаз, спали в одной палатке, но почти не разговаривали. Иногда по ночам Омар, отвернувшись, беззвучно плакал, вздрагивая всем телом. Хасан всегда при этом просыпался, но молчал. Но однажды Омар, выплакавшись, заговорил сам. Голос его в темноте звучал глухо и хрипло.

– Хасан, брат мой. Я же знаю, ты не спишь. Скажи мне, Хасан: если твоему имаму, живому свидетельству Аллаха на земле, известны все тайны этого мира, известно все происходившее, – может ли он сделать бывшее небывшим хотя бы в людской памяти? Он может научить не знать? Стереть свой разум, оставив чистую доску, на которой жизнь можно написать снова? Скажи мне, что это так, – и я пойду искать имама вместе с тобой.

– Стереть из памяти то, что болит, – трусость. Это как убегать от врага, который тебя все равно догонит. Или отрубить руку, вместо того чтобы терпеть боль, – и выздороветь, вытерпев. Цена твоей жизни – в твоей памяти. Может быть, тот, кто несет живое слово Милосердного на этой земле, даст просимое и трусу, сумевшему до него дойти, – хотя я не могу представить, как трус сумеет достичь его. Но я бы не хотел, чтобы он умел и такое. И никогда бы не принял такой дар, предлагаемый мне одному. Когда настанет великий день Кийяма, все зло человеческой памяти будет стерто – и мир станет раем. А мы все – играющими в нем детьми. До тех пор, пока снова не выдумаем зло.

– Спасибо, брат, за то, что ты не стал мне лгать, – прошептал Омар. – Твоя вера не способна дать то, что дарует последнему бродяге чаша простого вина.

– Она способна дать и больше, но лишь тому, кто способен взять. Моя вера не дает костыли здоровым только потому, что те боятся стать на ноги.

– Твоя вера черства, как ты сам. И жестока. Кто за ней пойдет? Такие, как ты? Обычные люди, которым не хватает тепла в этом мире, которые одни среди него, – не пойдут.

– Нет, брат мой, совсем не так. Обычные люди больше всего и тянутся как раз к силе. К тому, чтобы им протянули сильную, уверенную руку, повели за собой и избавили от сомнений. От мыслей, которые не дают спать и рвут сердце. А моя вера может дать им это. Но чтобы вести, нужно быть сильным самому.

– Вести, избавить от сомнений, подчинять чужую волю, даже если она и готова подчиниться сама, – Омар покачал головой. – Не по мне это. Я не хочу никого вести, кроме себя самого, и не хочу держаться ни за чью руку.

– Омар, я не понимаю тебя. Ты же хотел забвения, хотел, чтобы тебя привели за руку, показали, научили, – хотя бы и не научаться, научили не знать.

– Я… я не хочу, чтобы взамен мне пришлось отдать все вообще… хотя нет, не так, я несу чепуху. Прости, брат Хасан. Я – не ты. Я – человек маленьких истин. Я найду такую и буду копаться в ней, а если она откроет мне кусочек мира, я буду счастлив. Твоя вера – для хозяев земли.

– Моя вера – единственная, возможная для тебя. Твое открытие нового потребует и мужества, и силы, – иначе как ты доберешься до него и тем более убедишь в нем остальных? Не видя большой истины за маленькими, так и растратишь жизнь, осыпая пустоту ударами, каждый из которых мог бы поразить демона.

– Не знаю, – Омар пожал плечами. – Я завидую тебе, у тебя на все есть ответы. А у меня тут, – он приложил ладонь ко лбу, – и тут, – указал на сердце, – совсем разное. Сердце мое плачет и рвется, хочет, чтобы я разодрал лицо и валялся в пыли, а я вчера полвечера спокойно наблюдал за звездами. Они здесь такие большие и ясные. И мне было хорошо глядеть на них. Как будто ничего и не было, будто не моего брата везут гнить в дощатой клетке. Что я за зверь такой, Хасан? Что за чудовище?

– Брат мой, – сказал Хасан тихо. – Ты просто человек. Возьми меня за руку. Возьми. Ляг спать, отдохни.

Ладонь Омара была сухой и горячей, и гладкой – как у ребенка. Хасан осторожно сжал ее в своей. Лег. Омар лежал рядом, глядя в темноту. Всхлипнул. И заснул – быстро и крепко, как убаюканный младенец.

Расстались они неподалеку от Казвина. Омар и обоз с телом его брата сворачивали на северо-восток, к Нишапуру. Хасан направлялся на юго-восток, в Рей. Омар сказал на прощание: «Хасан, когда бы ты ни пришел ко мне – мой дом будет твоим».

– А мой – твоим, – отозвался Хасан.

Поглядел с холма, как пылят вниз неповоротливые арбы, как болтается под ветром посерелая тряпка когда-то яркого знамени, и, ткнув отощавшего мула пятками, двинулся к городу, который оставил почти полгода тому – целую вечность назад. Память услужливо нарисовала прежнюю комнату, ласковый утренний свет, тополь, крики надоедливой майны, – только нутром не верилось во все это. Будто и не было этого, будто прочитал давно и не поверил. И дорога, которая вилась от холма к холму, представилась медленным ядом – сладким и мертвящим одновременно.

Вечером его догнал дождь – настоящий осенний, промозглый и злой. Заночевал Хасан в яме под склоном, неглубоком гроте, где когда-то брали глину на стройку или для гончарства. Ночной дождь сплошным пологом закрыл вход, бежал струйками под ноги. Хасана трясло. К утру его било лихорадкой, а загрубелые, обросшие коростой язвы на ягодицах открылись вновь, источая желто-зеленый гной.

Утром, хлебнув лишь воды из фляги, он взгромоздился на мула и, стараясь не скрипеть зубами от боли, двинулся вниз, по дороге. Лихорадка крала время, – поднимая голову, вдруг видел дерево, которого мгновение назад не было, или придорожный камень. Потом лихорадка внезапно отшвырнула рассудок назад, к холмам у озера Ван, к иссохшей ложбине и дороге, загроможденной окровавленными телами. Только тел стало почему-то гораздо меньше, и одеты они были не в доспехи, а в бурые лохмотья. Беспризорная лошадь подошла к мерно идущему мулу, зачем-то ткнулась влажной мордой ему в шею. «Шу, шу!» – Хасан махнул рукой, отгоняя. Но лошадь вдруг превратилась в человека, чумазого, нечистого, а затем во множество, и рядком выросли на склоне холма рыжие глиняные дома – лесенкой, терраса за террасой, и над ними, как знамя, грязная тряпка на шесте.

Рассудок не вполне еще оставил Хасана, и, когда пылавший в его теле огонь чуть отступил, он сказал собравшимся вокруг него людям: «Да пребудет с вами милость Господа миров» – и бессильно соскользнул с седла. Сознание не покинуло его – просто отступило, глядя из уголка, как подхватили его дряблое, исхудалое тело, как понесли в тень, под крышу, уложили на циновку. Боль в ягодицах заставила Хасана встрепенуться. Опираясь руками о стену, он встал на колени. Его толкнули, стараясь уложить. «Нет! – хрипло выкрикнул он. – Именем Аллаха, всемогущего, милостивого, – оставьте!» От него отшатнулись в испуге, глядя в его налитые кровью, горящие огнем лихорадки глаза. Хасан на коленях дополз до угла, уперся лбом в стену и заснул так, освободив наконец от тяжести пылающие болью ягодицы.

Проснулся он от боли в шее и от ощущения человеческого взгляда – испуганного, осторожного. Хасан пошевелился, за спиной послышался быстрый шепоток, шорох босых ног. Обернулся, – сквозь крошечное окно под крышей светило утреннее солнце, не по-осеннему яркое. От него и серые низкие стены, слепленные из глины с навозом, казались яркими и живыми. Скрипнула дверь. Из-за нее опасливо выглянул старик – скрюченный, маленький, с сухонькими лапками в бугорках рыхлых вен. Выбрался из-за нее, встал на колени, почти не уменьшившись ростом, и протянул глиняную чашку. Над чашкой поднимался пар.