Александр Солженицын. Гений первого плевка - Бушин Владимир Сергеевич. Страница 28

Да, все вроде так: параллель, сходство. Но, присмотревшись внимательней, нетрудно увидеть кое-какое различие. Начать хотя бы с того, что Андреюшкину был всего 21 год, а Солженицыну шел уже 27-й, т.е. первый-то действительно почти мальчик — студент, мало что в жизни еще повидавший, а второй — человек, за плечами которого все-таки уже университет, два курса ИФЛИ, работа в школе, военное училище, офицерское звание, командирская должность, фронт. Один из них еще вполне мог быть достаточно неопытным и наивным, но откуда этим трогательным качествам взяться у второго? К тому же в 1887 году в России царил мир, военной цензуры, которая проверяла бы всю корреспонденцию, не существовало, и Андреюшкин, естественно, мог рассчитывать, что его письмо не прочитает никто, кроме адресата; у Солженицына же, который прекрасно знал о всеобщей военной цензуре, была полная уверенность в обратном. Кроме того, Андреюшкин писал из большого города в город тоже не маленький, он имел возможность бросить письмо в любой почтовый ящик столицы и, конечно, понимал, что это обстоятельство, в случае худого оборота дела, сильно затруднило бы розыск отправителя письма, да и обратного адреса он на конверте не написал, в итоге его искали целых пять недель; Солженицын не располагал роскошным выбором почтовых ящиков и отделений связи: письма на фронте мы отдавали в руки почтальону подразделения, который относил их всегда на одну и ту же ППС (полевая почтовая станция). Надо думать, при таких условиях установить авторство писем, если предположить, что они были без подписи, а это едва ли так, не представляло слишком сложной задачи. Наконец, Андреюшкин писал своему единомышленнику, и, ясное дело, у него были все основания рассчитывать на понимание и на тайну со стороны адресата; у Солженицына же дело обстояло совсем наоборот: никто из его адресатов (кроме Виткевича, видимо) не являлся его единомышленником в вопросах о Сталине, о действиях Верховного Главнокомандования, тем более — о советской системе. И это тоже было ему известно. Кстати, упоминающийся морской офицер Л. Власов, пославший отрицательный ответ на крамольное письмо, фигура для всей этой истории чрезвычайно показательная. Солженицын даже и не знал его как следует, они случайно познакомились в поезде Ростов — Москва в марте 1944 года при возвращении из отпуска на фронт, потом обменялись несколькими письмами — и все. И вот с одномоментным вагонным попутчиком Солженицын делится мыслями, за которые в те дни и в его положении совсем не трудно было угодить за решетку! Ведь если бы даже письмо незамеченным проскочило цензуру, то сам адресат мог оказаться человеком, который сообщил бы о нем куда следует. Разве одно это не поразительная загадка!

И тут следует сказать об одной весьма характерной особенности Солженицына, которая делает всю историю его ареста еще более загадочной.

Уж раз мы вспомнили Достоевского (а его постоянно вспоминают как чуть ли не духовного собрата нашего героя), то можно заметить, что он, как уже говорилось, был человеком страсти, порыва, его жизнь изобилует импульсивными, необдуманными, рискованными поступками, нередко приводившими к беде. А Солженицын — человек системы, он ничего не делает просто так, наобум, как правило, у него все обдумано, взвешено, спланировано, скалькулировано.

И ведь это всю жизнь, с юных лет!

Вот просто комический случай. Перед высылкой из страны Солженицына задержали и повезли на ночь в Лефортовский изолятор. О чем же думает он, сидя в машине? Да опять планирует: «Как бы мне выйти (из машины в Лефортове) пооскорбительней для них», т.е. для сопровождающих. Каким образом выход из машины может быть оскорбительным для кого-то, мы не знаем.

Спал он в изоляторе плохо: терзали мучительные раздумья. О чем может терзаться неожиданно арестованный человек? О малых детях, о жене, о прерванном деле, о неизвестном будущем… Нет, нашего узника мучит совсем не это. Он напряженно размышлял о том, как ему вести себя завтра, когда в камеру войдет начальство: вставать навстречу или нет? Запланировал: не встану! «Уж мне-то теперь — что терять? Уж мне-то — можно, упереться. Кому ж еще лучше меня?» Действительно, ведь уже нобелевский лауреат, и на Западе наверняка подняли уже невероятный шум. Да, он не встанет. Он покажет себя этим держимордам! Утвердив диспозицию завтрашнего сражения, заснул.

Но вот и утро, в двери гремит ключ. Нобелиат просыпается и решительно садится на кровать. Дверь открывают — нобелиат храбро сидит. Входит полковник и еще кто-то. Нобелиат продолжает отчаянно сидеть. Полковник приближается. Нобелиат, очертя голову, сидит. Полковник говорит: «Почему не встаете? Я начальник изолятора». И что же? Медленно, нехотя, совсем не так, как ныне резвые члены правительства и президентского Совета при появлении полковника Ельцина, но отрывает Александр Исаевич свое седалище от матраса, встает, выпрямляется…

Какой основательный и твердый был планчик, а — лопнул! Мы поймем душевное состояние нашего героя, если вспомним его чистосердечное признание: «Терпеть не могу, когда внешние обстоятельства ломают мой план». Особенно, конечно, если эти обстоятельства имеют звание полковника КГБ…

Так вот, спрашивается, мог ли человек, который всю жизнь моделировал и планировал все вплоть до объяснений в любви и манипуляций своим седалищем, не думать, не предвидеть, не понимать, чем обернется для него столь опасное дело, как крамольные письма, которые адресаты получат в конвертах, украшенных в пути государственной отметкой: «Просмотрено военной цензурой»? По нашему разумению, нет, не мог. А можно ли допустить, что сей хомо сапиенс, пускаясь на такое дело, не ставил перед собой определенную цель, не планировал последствий, не моделировал дальнейший ход событий? Мы этого допустить не в силах, но твердого ответа на загадку о цели у нас нет, и мы можем лишь предположить тот ответ, ту разгадку, к которой пришел профессор К. Симонян, человек, близко знавший нашего героя на протяжении, кажется, всей жизни.

«Письмо было таким, — вспоминал Симонян о „крамольном послании“ Солженицына, — что, если бы оно было написано не нашим приятелем Моржом, мы приняли бы его за провокацию. Именно это слово пришло нам обоим с женой в голову. Посылать такие письма в конверте со штемпелем „Просмотрено военной цензурой“ мог или последний дурак, или провокатор». Мы знаем, что Солженицын не дурак. Дальше Симонян говорил, что письмо решительно противоречило всему облику их приятеля — его извечной осторожности, трусости и «даже его мировоззрению, которое нам было хорошо известно».

Действительно, мировоззрение Солженицына в ту пору — это задуманный им цикл рассказов с директивным названием «Люби революцию!». Это строки из письма жене, написанного из училища в Костроме в 1942 году в дни, когда приближались «Санины любимые праздники», и он пребывал в полной безопасности: «Летне-осенняя кампания заканчивалась. С какими же результатами? Их подведет на днях в своей речи Сталин. Но уже можно сказать: сильна русская стойкость! Два лета толкал эту глыбу Гитлер руками всей Европы. Не столкнул! Не столкнет и еще два лета!.. Что принесет нам эта зима? Если армия найдет возможность повторить прошлогоднее наступление, да еще в направлении Сталинград — Ростов, — могут быть колоссальные результаты. Обратное взятие Ростова — достаточный итог для всей зимней кампании — для фрицев на Дону, для фрицев на Кавказе, для фрицев в Берлине».

Как видим, здесь не только нет никакой критики Верховного Главнокомандования и Сталина, а, наоборот, — полное удовлетворение ходом войны и твердая уверенность в наших будущих успехах. А ведь положение-то было еще крайне тяжелым: враг стоял в двухстах километрах от столицы, хозяйничал на Кавказе, шли тяжелые бои в Сталинграде. В этих условиях ничуть не удивительной была бы и критика в адрес руководства страны и армии, однако никакой критики нет.

Но вот прошло всего около года. Этот год был временем наших великих побед, огромных успехов: Сталинград, изгнание врага с Кавказа, Курско-Орловская битва, фронт отодвинут от Москвы дальше, освобожден Киев… И вдруг на фоне этих грандиозных достижений нашего строя, его руководства, армии старший лейтенант Солженицын начинает поносить Верховное командование, лично Сталина и даже добирается до Ленина. В чем дело? Ведь в ту пору наших солдат, полководцев и Верховного Главнокомандующего нахваливали не только Рузвельт и Черчилль («Великий воин Сталин…»), но и генерал Деникин. Даже такой заматерелый противник советской власти, как Бунин, в те дни писал: «Вот до чего дошло! Сталин летит в Персию, и я в тревоге, как бы с ним чего не случилось…» А Солженицын… Тогда, может быть, он оказался в антисоветской, антисталинской среде? Чушь. Это была патриотическая армейская среда. Может, наконец, он пережил какую-то личную драму, резко изменившую его мировоззрение? Ничего подобного. Он исправно служил, помыкал солдатами, повышался в звании, получил два ордена, писал и метал в Москву бесчисленные рассказы… Так в чем же дело?