Улпан ее имя - Мусрепов Габит Махмудович. Страница 9
– Что еще сказал Артеке?..
Кенжетаю не очень хотелось передавать один разговор, который снова напомнил бы Есенею о его оплошности, но и скрывать он не мог, зная, что Есеней сам поедет туда… Артыкбай расспрашивал у дочери, что у нее произошло с Есенеем, почему она сама в знак своей вины – какой вины? – оставила ему иноходца. Почему же Есеней не только вернул, но и еще коня прислал в придачу?
Улпан объяснила: «Я им сказала, нашего урочища Каршыгалы хватит, чтобы тут перезимовал скот десяти сибанских аулов, а для косов Есенея – этого маловато. Тогда они обвинили меня, что я говорю слишком дерзко. Я спорить не стала, бросила повод и уехала. А если Есеней вернул коня и своего прислал в придачу, значит, он вину принял на себя!»
Есеней спросил, не бедно ли живет семья Артыкбая и, кажется, остался доволен, что нет – не бедно. Особого богатства не замечается, но все необходимое в доме есть. А к решетке внутри юрты прикреплены копья – и длинные, и короткие, висят луки и колчаны со стрелами, сабля в ножнах, оружие, которое когда-то составляло славу Артыкбай-батыра…
Есеней не все узнал, что хотел узнать, но, во всяком случае, посчитал, что на первый раз – достаточно.
– Ладно, – сказал он. – Давай, пора читать намаз…
Кенжетай у Есенея был не только коноводом, а еще и имамом, точнее говоря – подсказчиком. Он нараспев произносил молитвы, а Есеней повторял их про себя, только шевеля губами. Никак он не мог – за долгую жизнь – выучить их до конца наизусть. Может быть, и особого труда себе не давал – запомнить четыре разных произношения буквы «а», три – «с», два вида «х», в двух случаях по-разному звучащие буквы «г»… Потому-то и находился рядом Кенжетай, выговаривая каждое слово, но, и повторяя следом за ним, Есеней превращал эти слова бог знает во что…
Может быть, Есеней так старательно – пять раз в день, как и положено набожному мусульманину, – совершал намаз, что немало на его совести было грехов.
Особенно тяготил его один, ведь после того его жизнь начала катиться под гору, несмотря на всю его силу, влияние, богатство… Однажды он отобрал земли и прогнал в далекую пустынную степь мирный небогатый аул Нуралы, притулившийся по соседству с русскими поселками. Аксакалы этого аула прокляли его страшным проклятием, и на другой год оба сына Есенея умерли в один день от черной оспы.
Похоронив их, Есеней уже дома заметил, что и его тело зудит и начинает покрываться струпьями. Это было в конце лета, но дни стояли знойные. Есеней, не медля ни часа, вскочил на коня и поскакал к озеру Аулие-коль – святое озеро; соленое, оно славилось целебными свойствами. Бросил на берегу одежду и по горло погрузился в воду. Своим приказал, чтобы сюда доставили юрту, привезли кумыс, а сам подолгу просиживал в озере. Он проявил невообразимое терпение – не трогал струпья, не чесался, а ведь зуд при черной оспе может довести человека до безумия! Не подпускал к себе знахарей, не просил мулл молиться о его здоровье.
Трудно было сказать, – обладала вода святого озера целебными свойствами или не обладала, но Есеней выздоровел. На память об этом тяжелом испытании на теле остались крупные, с пятаки величиной, пятна.
Проклятие враждебного аула не переставало приносить беды. В тот год жена перестала рожать. Есеней смирился с судьбой, смирился с тем, что останется без наследников, и гордую свою голову склонил над ковриком для намаза, надеясь: может быть, бог услышит его молитвы. И сейчас, вечером, снова вспомнились ему льстивые слова неумного Мусрепа-охотника: «Один раз стоит перезимовать, и Каршыгалы останется в наследство детям и внукам твоим».
Не мог сосредоточиться на молитве Есеней, не шли на ум напевные арабские слова. И, не кончив намаза, поднялся – помыслами он чист, и бог простит его.
Хоть вчера он лег поздно, а сегодня встал до света, заснуть Есеней не мог.
Как змея, заползла в юрту смутная, неясная ему самому тревога. Сперва он настраивал себя, что это – непрошедшее раскаяние от той невольной обиды, которую он нанес Артыкбаю. Но второй Есеней, который иногда пристально следил за первым и говорил ему то, что никто посторонний не осмелился бы сказать, даже Туркмен-Мусреп, оборвал его: «Не обманывай сам себя, Есеней… С Артыкбаем все обойдется завтра…»
Что же?.. Предчувствие каких-то перемен, не поймешь – радостных или печальных. Хватит! Отогнать бы это предчувствие за несколько долгих конных переходов! Ему даже показалось, будто это удалось, и он с облегчением повернулся на другой бок, закрыл глаза, призвал на помощь бога… Но – нет. То он представлял себе глаза, какие они бывают у годовалого верблюжонка, укрытые от солнца длинными ресницами… То на зеленом лугу появлялась из-за леса порывистая белоснежная кобылица и, весело кося черным глазом, не давала к себе приблизиться…
Есенею стало жарко, и он, чтобы отвлечься от навязчивых видений, принялся было деловито обдумывать, куда, по каким урочищам разослать табуны, пересчитал охотничьих собак, выездных скаковых лошадей, необходимых для зимней охоты… Но ничто не могло его успокоить.
Он вспомнил, как приезжал – единственный раз – к Артыкбай-батыру. Да, тринадцать лет назад. Есеней, приветствуя хозяина громкими возгласами, вошел к нему в юрту, и навстречу в испуге метнулась девочка лет пяти, не старше… Бедняжка не знала, наверное, что на свете бывают такие огромные люди, а его голос, должно быть, показался ей раскатами грома.
Три дня она не могла рискнуть появиться возле постели отца, только подглядывала в щелку и мгновенно исчезала, стоило ее позвать. В тот раз Есеней возвращался с Ирбитской ярмарки и к другу заехал не с пустыми руками. Он подарил ему хорошего коня, двух кобыл с жеребятами, верблюда-нара, навьюченного тюками с чаем и сахаром, урюком, изюмом, женскими платьями и предметами домашнего обихода.
Изюм и урюк, яркие бусы сделали свое дело. Улпан стала привыкать с Есенею. Он по-прежнему казался ей большим, но уже не таким страшным. В кармане у него – всегда конфеты… И он их не жалеет, сколько ни попроси… Лицо – черное-черное, к тому же все истыканное злой оспой, но, когда он смотрит на нее, это лицо – доброе. Улпан с ним подружилась.
Она не оставляла его в покое даже в минуты намаза. Забиралась сзади – с пяток на плечи – и начинала приказывать: «Я поехала на верблюде, далеко-далеко… А ты остаешься дома!» Ей очень нравилось – и в самом деле колыхаешься, как на верблюде. Ведь при совершении намаза молящийся сидит на корточках, то клонится к земле, сгибаясь, то откидывает голову назад. «А теперь выпрямись, а теперь сядь, а теперь опять нагнись». Ей доставляло удовольствие, что «верблюд» охотно исполняет ее приказы, и она громко и весело смеялась.
Так давно не приходилось слышать детского смеха Есенею. Он, оказывается, успел забыть, что дети в таком возрасте – неистощимые выдумщики, они говорят на своем потешном языке, могут рассердиться по самому незначительному поводу и тут же, без всякого перехода, безудержно обрадоваться пустяку.
Улпан просыпалась поздно – набегавшись за день, спала как убитая. А проснувшись и поев, принималась за Есенея, и в его ушах снова звучал ее голос: «Ата [22]… Читай намаз…» И он, хоть уже давно прочитал утренние молитвы, послушно расстилал коврик. «Сперва садись…» И он чувствует сзади, как тоненькие руки охватывают его за шею. «А теперь – встань».
Однажды, сидя у него на коленях, ласкаясь, Улпан спросила:
«Ата, а кто поцарапал твое лицо?»
«Меня терзал когтями черный волк, когда я был маленький… Я не слушался, убегал из аула, он меня и поймал. А ты далеко от дома не играй, хорошо?»
«Хорошо, хорошо… А ты – черный и большой, как наш бык в стаде». Она выросла в ауле и не знала, что бывают на свете еще львы и слоны, а то бы с ними сравнила его.
«Нет, я не бык. Рогов же у меня нет. И я детей не бодаю, если ко мне пристают».
«А-а!.. Я знаю, кто ты! Ты – черный бура, [23] вот кто. Но я тебя не боюсь. Ты добрый бура, да?»
22
Ата – обращение к деду.
23
Бура – верблюд-самец, двугорбый.