Опрокинутый купол - Буянов Николай. Страница 17

"Небольшой дворик, огороженный каменными стенками. Маленькая крыша из коричневой черепицы. На покрытой светлым гравием земле лежат – далеко друг от друга – несколько камней различной формы. Гравий уложен параллельными линиями. От камней расходятся концентрические круги, прямые линии вписываются в них, а те вновь возвращаются к прямым, и все вместе образует сказочный по своей простоте и изумительной лаконичности узор… Камни, если долго смотреть на них – не пристально, а скорее, рассеянно, будто обратившись внутрь себя, – кажутся скалами, выросшими над пучиной. И ты в мыслях превращаешься в птицу, чтобы взглянуть на Землю с высоты поднебесья…

У края двора, на деревянном помосте, сидят люди. Их лица живы, но неподвижны – они тоже погружены в самосозерцание на фоне удивительно простого, почти спартанского пейзажа. По японскому обычаю они оставили обувь у входа и, свесив ноги, молча, не двигаясь, смотрят на землю".

– На следующее утро я переписал весь сценарий, от начала до конца, – сообщил Глеб. И весело добавил: – Меня на студии чуть не убили. Впрочем, вполне за дело.

– Значит, ты веришь в легенду?

–Я?

– Раз уж решился на такое. Меня ты уверял в другом. – Я поднатужил память: – «Пришли войска хана, взяли стены штурмом, город сожгли и покатились дальше…»

– Возможно, именно так все и было, – согласился Глеб. – Даже наверняка… Только верить в это не хочется, правда?

Я подумал и подтвердил: правда. Очень уж сильно среди русского народа это стремление к чуду (или надежда на таковое – за отсутствием стремления): к примеру, Иванушка-дурачок запросто получал все жизненные блага по щучьему велению, другому Ване, царевичу, помогал волк-оборотень, выдрессированный не хуже Дарьиного Шерпа… Да только жизнь приучает к нехитрой истине: чудес мало, а нас – много.

– А самое главное: это же не просто легенда, а фрагмент уцелевшей летописи – можно сказать, официальный документ. Даже если сделать скидку на неточность перевода…

– А кстати, кто делал перевод?

– Отец Дмитрий, нынешний настоятель Кидекшского монастыря. Уж как Закрайский втерся к нему в доверие – ума не приложу.

С игуменом Дмитрием мы не были близко знакомы, но при встрече на улице вежливо раскланивались. Он был высок, строен и по-мужски красив в своей неизменной сутане и черной шапочке, с черной окладистой бородой, в которой кое-где мелькали седые искорки.

– Летопись обнаружили случайно, – продолжал Глеб повествование. – Не так давно, в начале тридцатых годов. Когда взрывали монастырь…

– Взрывали? – вырвалось у меня. – Кто?

– Комсомольцы-активисты. Когда центральный храм рухнул, открылся вход в подземную галерею. Монахи прятались там и во время монгольского нашествия, и в семнадцатом веке – от царских опричников… Впрочем, от комсомольцев спрятаться оказалось труднее. Кажется, никто и не спасся: «верхушку» увезли чекисты, а прочих постреляли прямо во дворе. Потом спустились в подземелье и наткнулись на сокровищницу. Церковная утварь, иконы, старинные книги… Кое-что удалось спасти. Вот послушай, как звучит, – Глеб откинулся на спинку сиденья, прикрыл глаза… – «Когда настал страшный день и небо стало черным от дыма пожаров, враги ворвались в град. И княгиня с юным княжичем, охраной и челядью многочисленной укрылась в стенах храма Господня и стала усердно молить Богородицу о спасении… И так усердно она молилась, что Богородица явилась на облаках и простерла над городом покрова, сверкавшие ярче молний. И укрыла Житнев от врагов в голубых водах озера…» Примерно так.

Я слушал, завороженный. Глеб тряхнул головой, откинув назад волосы.

– Что-то в этом есть. Очень уж явная аналогия с легендой о граде Китеже. Некоторые историки даже высказывают мысль, что Китеж и Житнев – один и тот же город, названный почему-то по-разному в разных источниках.

Он замолчал. Я тоже – на меня напало какое-то странное оцепенение: руки исправно крутили руль, глаза следили за дорогой, а в сознании причудливо переплетались картины, рождая сочетания в духе махровейшего театра абсурда… Мальчик в длинной рубахе и опорках (сам видел – тогда, возле камня у обочины древнего тракта) отчаянно стучится в городские ворота, чтобы предупредить жителей о вражеском нашествии. Озверевшие монголы вперемешку с озверевшими комсомольскими активистами прут на стены – первые жаждут наживы, вторым просто весело и хочется убедиться на практике, что бога нет (вот я пристрелю сейчас того жирного попа в рясе – и ничего мне не будет). Костер из икон, книг на старославянском и подшивок журнала «Человек и закон». Все тонет в очистительном пламени (катарсис по-современному), да только не впрок очищение. Варварами были наши предки. И мы им в этом ни капельки не уступаем…

– Поверни здесь, – неожиданно попросил Глеб.

Я очнулся от дум. Впереди была развилка: шоссе забирало вправо, мимо заправочной станции, а налево шла грунтовая дорога до поселка Широкова и крошечного грязного автовокзала. Весной и осенью (а зимой тем более) на эту дорогу рисковали соваться лишь трактора и вездеходы. Автовокзал тоже впадал в спячку: рейсовые автобусы высаживали пассажиров у обочины шоссе, а до поселка им приходилось топать на своих двоих.

– Зачем? – недовольно спросил я, но, посмотрев на Глеба, увидел в его глазах… затрудняюсь определить что: скрытое напряжение, мольбу, непонятный страх… Яков Вайнцман, мать его. «Нехорошие места», «Бермудский треугольник» местного разлива, люди, видите ли, пропадают…

Скрепя сердце я подчинился. «Жигуленок» сразу завибрировал, гравий, припорошенный снегом, противно заскрипел под колесами. Справа потянулись палисадники, покосившиеся заборы в серовато-белых ноздреватых шапках, где-то отворилась дверь (узкая полоса света легла перед капотом), и простуженный голос произнес: «Кого черти принесли на ночь глядя?» Идиллия, деревенская пастораль.

– Не застрять бы, – пробормотал я, когда переднее колесо попало в выбоину.

– Не застрянем, – несколько виновато отозвался братец. – Метров через двести выберемся на бетонку.

– Могли бы и не съезжать с шоссе.

– Здесь ближе.

– Зато дорога хуже.

Я был сердит. И на Глеба, и на себя, и на Вайнцмана… И даже на ту женщину в горностае, мелькнувшую на съемочной площадке и таинственно скрывшуюся. Все тут ненастоящее. Все кажущееся – иллюзия, обман, все норовит исчезнуть в самый неподходящий момент… Я давно замечал это за собой: резкую и вроде бы необъяснимую смену настроения. Как-то знакомый психиатр (гениальный, естественно, и не признанный никем, кроме соратников по буйному отделению) объяснил мне этот феномен: оказывается, человек не способен к долгому сохранению какого-то одного эмоционального состояния. За грустью обязательно следует веселье, за восторженным экстазом – плач разочарования… Или приступ злости на все сущее. Разбитая дорога, жалобное кряхтение рессор и перспектива не добраться-таки до вожделенной бетонки буквально раздирали меня на части.

Вернуть бы то время. Господи, если ты есть, верни то время! Пусть бы пошел град величиной с яйцо, пусть колесо у машины отвалилось бы к чертям собачьим, и мы с Глебом, матерясь в два голоса, вылавливали его из серого озерца… Я согласен. Да что толку.

Вечерний троллейбус плыл сквозь серую слякоть и ядовито-разноцветный рекламный и витринный неон. Народу – озлобленного, равнодушного, полупьяного или страдающего постпохмельным синдромом – тьма-тьмущая, ее зажали со всех сторон, но, несмотря на давку, ей было спокойно (впервые за многие месяцы) и хорошо. Произнесенные слова – есть тайна… в том смысле, что тайной является механизм их воздействия на человека: выведенные из организма (все равно при каких обстоятельствах – допрос, исповедь или тривиальный гипноз), они превращаются в ложь и перестают волновать. Предательство, убийство, кадры прошлых воплощений, якобы вдруг выхваченные из памяти… «Господи, неужели я наговорила ему столько всего? За кого же он меня принял? Знамо за кого: „В былые годы я бы сделал на вас диссертацию – тогда еще я подвизался в бюджетной медицине“. Подвизался в качестве психотерапевта (читай: психиатра)».